Глава 8 Кто я?
Глава 8
Кто я?
Утро вторника; мы летим в Хьюстон. Существует пятидесятипроцентная вероятность того, что адриамицин повредит мой яичник и приведет к менопаузе. Я в панике из-за того, что, может быть, никогда не смогу иметь детей, причем не столько от самого этого факта, сколько от того, что это происходит именно сейчас, — ну почему не через десять лет, когда мне было бы сорок шесть? Мы с Кеном были бы уже десять лет как женаты, у нас был бы ребенок, и со всем этим было бы намного легче справиться. Ну почему же именно сейчас, когда я такая молодая. Это жутко нечестно, я страшно разозлена, появляется даже мысль: не покончить ли с собой назло обстоятельствам, чтобы показать судьбе, что со мной нельзя так обращаться. Да пошло все к черту, я ухожу!
Потом я, конечно, начинаю думать про совсем молодых людей, у которых лейкемия или лимфогранулематоз, людей, которым не дано было пожить даже столько, столько мне, поездить, поучиться, узнать мир, поделиться с другими, найти своего спутника, — и я успокаиваюсь. Все это выглядит естественно — просто такова жизнь в наше время. Всегда можно вспомнить о людях, которым еще хуже, чем тебе — тогда начинаешь лучше осознавать плюсы своей собственной жизни и возникает желание помочь тем, кому повезло меньше.
В субботу мне пришлось нелегко. Как только я решила последовать рекомендациям Блуменшайна, мы придумали, что лучший способ пройти химиотерапию — это имплантировать мне в грудь катетер с переносным набором для внутривенного вливания, который я буду носить три-четыре дня в месяц в течение года максимум.
Перед операцией я чувствовала себя немного взвинченной и попросила Кена зайти со мной в предоперационную палату. Он подождал, пока меня готовили к операции, потом поцеловал и ушел. Когда я разговаривала с доктором, лежа на спине, завернутая в простыню, глядя в потолок холодного коридора, он был таким добрым, похожим на медведя, что от его доброты и сочувствия мне хотелось плакать. Мне хочется плакать даже сейчас, когда я об этом вспоминаю. Он объяснял мне суть предстоящих процедур, а я лежала с глазами, полными слез, — ведь это делало мое решение пройти химиотерапию конкретным и необратимым, со всеми его последствиями, с вероятностью того, что я никогда не смогу иметь детей. Конечно, тогда я не могла сказать ему об этом, а то бы разрыдалась окончательно. Ассистировала та же самая медсестра, которая год назад помогала доктору Р., когда он вырезал у меня опухоль, а доктор X. занимался моей левой грудью. Мне нравилась эта медсестра. С ней можно было говорить о чем угодно, и во время разговора моя нервозность постепенно уходила и сменялась спокойствием — спокойствием, которое выглядело дико в обстановке операционной № 3 с яркими лампами наверху, каким-то странным рентгеновским аппаратом справа, который должен будет проверить, как встал катетер, с капельницей в моей левой руке, с площадкой для заземления у моей левой ноги, с электродами на груди и на спине, которые переводят ритм моего сердцебиения в слышные всем звуковые сигналы (странное отсутствие личностного пространства: твои чувства превращаются в звуки). Страшна была не столько операция — пугало ощущение, что совершается что-то необратимое. Доктор заверил меня, что катетер в любой момент легко можно будет удалить, но, по-моему, он понял, что я имела в виду.
Промедол начал оказывать свое долгожданное воздействие, и я стала думать о том, как в прошлом году забеременела. Меня всегда очень волновало, что я не смогу забеременеть. Пришла в голову туманная «промедоловая» мысль: кажется, какая-то душа взяла на себя труд воплотиться ненадолго, только для того, чтобы я убедилась, что все-таки могу забеременеть. «Я люблю тебя, кем бы ты ни была». Потом стала беспокоить мысль, часто посещавшая меня в молодости, точнее, даже не мысль, а ощущение, что у меня никогда не будет детей и я не проживу дольше пятидесяти. В той ситуации это меня испугало, особенно потому, что другое предчувствие — что я не выйду замуж раньше тридцати — сбылось. Но теперь, несколько дней спустя, я чувствую, как во мне растет решимость сделать все наоборот и поставить своей целью родить Кену ребенка и прожить больше пятидесяти.
Клиника Андерсона — первоклассная больница, она производит сильное впечатление, особенно на тех, кто предпочитает «западную медицину». Проходя по ее невероятно длинным и запутанным коридорам, я все время думал: надо бы поторопиться, а не то опоздаю на самолет. Когда мы с Трейей наконец нашли отделение химиотерапии, я столкнулся со странным эффектом, который потом преследовал меня следующие шесть месяцев, пока лечили Трейю: из-за моей бритой головы все принимали меня за пациента, считая, что голова у меня лысая как раз из-за химиотерапии. На настоящих пациентов это производило неожиданное и, я надеюсь, благотворное впечатление: они видели, как я иду по коридору, подтянутый и полный сил, энергичный, иногда с улыбкой на лице, и я буквально видел, как каждый из десятков пациентов начинал думать: «Хм, может быть, не так оно все и страшно!»
Вот мы сидим в приемной. Там десятки женщин со всех уголков мира, все они пришли на прием к знаменитому Блуменшайну. Совершенно седая женщина из Саудовской Аравии; маленькая девочка с одной ногой; девушка в зеленых очках, которая нервничает, ожидая результатов анализа и думая о том, какой катетер ей лучше выбрать; молодая женщина без обеих грудей.
Мы с Кеном прождали три часа, когда нас наконец пустили в комнату, где сидели еще десять человек, причем у каждого из них был аппарат для внутривенного вливания. Я была единственной, кто пришел с сопровождающим; как это ужасно — быть здесь одной. Медсестра вводит мне один за другим три раствора: сначала — ФАЦ (адриамицин плюс еще два химиотерапевтических агента), потом реглан — мощный противорвотный препарат, потом большую дозу димедрола, чтобы подавить негативное воздействие реглана. Медсестра спокойно объясняет, что иногда реглан вызывает острые приступы паники, а димедрол должен их блокировать. У меня никогда не было по-настоящему серьезных приступов паники, надеюсь, что все будет в порядке.
С ФАЦ все проходит нормально, настает очередь реглана. Примерно через две минуты, после того как мне начали его вводить, я замечаю, что ни с того ни с сего начинаю думать, как хорошо было бы покончить с собой. Кен, внимательно наблюдавший за мной последние несколько минут, хватает меня за руку. Я говорю ему: «Покончить с собой — это было бы прекрасно». Кен шепчет мне на ухо: «Терри, солнышко, на тебя плохо действует реглан. Судя по твоему лицу, кажется, у тебя плохая гистаминная реакция. Держись, пока не начнут вводить димедрол. Если станет совсем плохо, скажи мне, и я попрошу ввести его прямо сейчас». Проходит несколько минут, и мною, впервые в жизни, овладевает приступ сумасшедшей паники. Ощущение настолько скверное, что я и близко не переживала ничего подобного. Мне хочется выпрыгнуть из своего тела! Кен требует, чтобы мне ввели димедрол, и через несколько минут становится спокойнее, но совсем чуть-чуть.
Мы с Трейей сняли номер в гостинице напротив клиники Андерсона — его любезно устроили для нас Рэд и Сью. Ее невероятно мощная гистаминная реакция только отчасти была подавлена димедролом — препаратом с антигистаминным эффектом, поэтому паника и суицидальные мысли не оставляли ее весь вечер и ночь. А ведь еще не начал оказывать своего воздействия адриамицин.
— Ты бы не мог прочитать мне тренинг «Свидетель» из «Никаких границ» (No Boundaries)[61]? — попросила она примерно в шесть часов вечера. Это была книга, которую я написал несколько лет назад, а в тренинге «Свидетель» суммировались некоторые способы, с помощью которых величайшие мистики покидали пределы своего тела и разума и вместо этого обретали Свидетеля. Моя версия тренинга была основана на работах Роберто Ассаджиоли[62], основателя психосинтеза, но в целом это стандартная техника самопознания — исследования главного вопроса: «Кто я?» — ставшая известной, по-видимому, из учения Шри Рамана Махарши.
— Милая моя, я буду читать, а ты старайся как можно глубже вникать в смысл каждого предложения.
«Я обладаю телом, но я не есть мое тело. Я могу видеть и чувствовать свое тело, а то, что можно видеть и чувствовать, не есть истинный Видящий. Мое тело может быть усталым или бодрым, больным или здоровым, тяжелым или легким, напряженным или спокойным, но это никак не затрагивает мое внутреннее «Я», Свидетеля. Я обладаю телом, но я не есть мое тело.
Я обладаю желаниями, но я не есть мои желания. Я могу знать о своих желаниях, а то, что может быть узнано, не есть истинный Знающий. Желания приходят и уходят, проплывают через мое сознание, но они не затрагивают мое внутреннее «Я», Свидетеля. Я обладаю желаниями, но я не есть мои желания.
Я обладаю эмоциями, но я не есть мои эмоции. Я могу чувствовать и ощущать свои эмоции, а то, что я чувствую и ощущаю, не есть истинный Чувствующий. Эмоции проходят через меня, но они не затрагивают мое внутреннее «Я», Свидетеля. Я обладаю эмоциями, но я не есть мои эмоции.
Я обладаю мыслями, но я не есть мои мысли. Я могу знать и понимать свои мысли, а то, что может быть познано, не есть истинный Познающий. Мысли приходят и уходят, но они не затрагивают мое внутреннее «Я», Свидетеля. Я обладаю мыслями, но я не есть мои мысли.
А теперь скажи себе со всей возможной твердостью: Я — это то, что остается, чистое сознание, бесстрастный Свидетель этих мыслей, эмоций чувств и желаний».
— Мне становится легче, но ненадолго. Просто ужасно. У меня такое чувство, словно я выпрыгиваю из собственной кожи. Мне не становится спокойно, когда я сажусь, не становится спокойней, когда я встаю. Все время думаю: как же правильно звучит слово «самоубийство».
— Как говорил Ницше, единственный способ заснуть ночью — это дать слово, что утром ты себя убьешь.
Мы оба рассмеялись над горькой и глупой истиной этого афоризма.
— Почитай еще. Я не знаю, чем еще можно заняться.
— Конечно.
И вот, сидя на шаткой софе в огромном гостиничном номере напротив Самого Большого Ракового Центра Западной Медицины Во Всем Трижды Проклятом Мире, я до поздней ночи читаю книги своей любимой. Яды устраивают в ее организме ковровые бомбардировки. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким беспомощным. Мне хотелось только одного — сделать так, чтобы ее боль ушла, но в моем распоряжении были только маленькие полумертвые слова. Думать я мог только об одном: и это еще не начал действовать адриамицин.
— Вот еще из «Никаких границ».
«Таким образом, соприкасаясь с трансперсональным Свидетелем, мы начинаем избавляться от наших личных проблем, забот и тревог. Строго говоря, мы даже не пытаемся разрешить свои проблемы и тревоги. Наша единственная задача — свидетельствовать свои тревоги, безмятежно осознавать их, не оценивая, не избегая или драматизируя их, не работая над ними и не оправдывая их. Когда возникает какое-то чувство или ощущение, мы его просто наблюдаем. Если рождается ненависть к этому чувству, мы свидетельствуем и это. Если возникает ненависть к ненависти, мы свидетельствуем и ее. Ничего не нужно делать, но если рождается действие, мы свидетельствуем это. Нужно оставаться таким Свидетелем, свободным от выбора. Это возможно, только если мы понимаем, что никакие из этих тревог не составляют наше подлинное «Я», Свидетеля.
Пока мы привязаны к ним, мы будем пытаться, пусть даже совсем чуть-чуть, манипулировать ими. Каждое действие, предпринятое для разрешения проблемы, только усиливает иллюзию того, что мы и есть эта конкретная проблема. Так, в конечном счете пытаясь избавиться от тревоги, мы лишь усиливаем ее.
Вместо того чтобы сражаться с тревогой, мы просто принимаем по отношению к ней позицию безмятежной, отрешенной непричастности. Мистики и мудрецы любят уподоблять это состояние свидетельствования чистому зеркалу. Мы просто отражаем любые рождающиеся ощущения или мысли, не сливаясь с ними и не отталкивая их, так же как зеркало, которое безупречно точно и беспристрастно отражает все, что происходит перед ним. Чжуан-Цзы[63] говорит: «Совершенный человек использует свой разум как зеркало. Оно ничего не присваивает, ничего не отвергает, оно принимает, но не сохраняет».
— Тебе это хоть как-то помогает?
— Да, немножко. Я много лет занималась медитацией, но как же трудно применить все это в такой ситуации!
— Ох, милая. У тебя действительно очень сильная реакция — как будто тебе в организм закачали четыреста фунтов адреналина; ты просто не в себе. Я потрясен, что тебе удается с этим справляться. Честно.
— Почитай мне еще.
Я даже обнять Трейю не мог: она бы не смогла и двух минут усидеть на месте.
«В той мере, в которой вы осознаете, что не являетесь, например, вашими тревогами, они перестают угрожать вам. Даже если тревога присутствует, она уже не переполняет ваше существо, потому что вы уже не привязаны исключительно к ней. Вы уже не сражаетесь с ней, не сопротивляетесь ей и не убегаете от нее. Вы самым радикальным образом полностью принимаете ее такой, как она есть, и позволяете ей идти своим путем. Вам нечего терять и нечего приобретать благодаря ее присутствию или отсутствию, потому что вы просто наблюдаете, как она проходит мимо, подобно тому, как можно наблюдать за движущимися по небу облаками.
Таким образом, любая эмоция, мысль, воспоминание или переживание, которые вас беспокоят, — это просто то, с чем вы исключительно отождествились, и радикальное решение этой проблемы беспокойства — это просто разотождествиться с ними. Вы последовательно позволяете уйти всему, что вас беспокоит, осознавая, что все это не является вами, поскольку все это не является вашим подлинным «Я». Нет никаких причин отождествляться со всем этим, цепляться за это или позволять этому вас сковывать. Засвидетельствовать эти состояния — значит, выйти за их пределы. Они больше не смогут напасть на вас со спины, поскольку вы смотрите на них в упор.
Если вы будете настойчиво практиковать эти техники, стимулируя заключенное в них понимание, то начнете замечать фундаментальные изменения в самом ощущении «себя». Например, вы сможете интуитивно нащупать глубокое внутреннее чувство свободы, легкости и раскрепощения. Его источник, этот «центр циклона», сохранит свою ясную неподвижность даже посреди самых яростных вихрей тревог и страданий, которые движутся вокруг. Открытие этого свидетельствующего центра можно сравнить с погружением из смертоносных волн на поверхности бурного океана в его спокойную и безопасную глубину. Возможно, с первого раза вам удастся лишь слегка погрузиться под его бушующие волны, но постепенно, при должной настойчивости, вы сможете приобрести способность опускаться в самые спокойные глубины вашей души и, лежа неподвижно на океанском дне, смотреть вверх, отстраненно наблюдая за хаосом на поверхности, который когда-то держал вас в плену».
— Терри!
— Я в порядке. Мне уже намного лучше. Мне это помогает, честное слово. Я вспоминаю про свои занятия, про Гоенка, про десятидневный ретрит. Как бы я хотела, чтобы все это было сейчас! А вот в «Никаких границ» есть место, где говорится, что Свидетель бессмертен.
— Да-да, моя милая.
Я вдруг почувствовал, насколько измотан, а следом пришла другая мысль: настоящий кошмар только начинается. Я стал читать дальше, стараясь вслушиваться в собственные слова — слова, принадлежащие искателям истины, жившим в разные эпохи, слова, которые я всего лишь записал и постарался изложить современным языком; слова, в которых я теперь нуждался так же отчаянно, как и Трейя.
— «Возможно нам удастся подойти к этому основополагающему прозрению мистиков — что есть лишь единое бессмертное «Я», или Свидетель, общий во всех нас и для всех нас, — еще одним путем. Быть может, вы, как и большинство людей, полагаете, что в основном вы — та же личность, что была и вчера. Возможно, вы также чувствуете, что, по большому счету, являетесь тем же человеком, которым были год назад. Кроме того, вы все еще кажетесь себе тем же, кем были на протяжении всего времени, которое только способны вспомнить. Сформулируем иначе: вы никогда не помните такого времени, когда бы вы не были самим собой. Иными словами, что-то в вас остается неизменным, несмотря на ход времени. Но при этом ваше тело, безусловно, не такое же, как было год назад. Конечно же, и ваши ощущения сегодня иные, чем в прошлом. Ваши воспоминания сегодня полностью иные, чем десять лет назад. Наш разум, ваше тело, ваши чувства — все это изменилось с течением времени. Но что-то осталось неизменным, и вы это знаете. Вы чувствуете: нечто осталось прежним. Что же это?
В этот же день год назад у вас были другие заботы и другие проблемы. Ваши непосредственные переживания были другими, другими были и ваши мысли. Все это ушло, но что-то осталось. Теперь сделаем еще один шаг вперед. Что, если бы вы переехали в другую страну, где попали бы в новую обстановку с новыми друзьями, новыми впечатлениями, новыми мыслями? У вас по-прежнему осталось бы основополагающее внутреннее чувство себя. Более того: что, если вы прямо сейчас забудете первые десять, пятнадцать или двадцать лет вашей жизни? Вы все равно будете внутренне ощущать себя тем же «собой», не так ли? Если прямо сейчас вы на время забудете все свое прошлое и просто будете ощущать это чистое внутреннее «Я», изменится ли что-нибудь в действительности?
Если коротко: существует нечто внутри вас, глубинное внутреннее чувство «Я», которое не является ни памятью, ни мыслями, ни телом, ни опытом, ни обстановкой, ни чувствами, ни конфликтами, ни ощущениями, ни настроением. Ведь все перечисленное может меняться, а меняясь, существенно не затрагивает это внутреннее чувство «Я». И именно оно остается неизменным по ходу времени — оно-то и есть надличностный Свидетель и Самость.
Но разве нелегко теперь понять, что любое разумное существо обладает одним и тем же внутренним «Я». И поэтому общее количество трансцендентных «Я» равно всего лишь одному. Мы уже пришли к заключению, что если бы у вас было другое тело, то ощущение «Я» в целом осталось бы прежним, — но именно так в данный момент чувствует себя любой другой человек. Так что не проще ли признать, что существует всего одно сознание, единое «Я», принимающее разные обличья, разные воспоминания, разные чувства и ощущения.
И это относится не только к настоящему, но и ко всем временам: прошлому и будущему. Так как вы, без сомнения, чувствуете (несмотря на то что ваши память, разум и тело стали другими), что вы тот же самый человек, что и двадцать лет назад (не то же самое эго, не то же самое тело, но то же самое «Я»), разве не можете вы быть тем же «Я», что и двести лет назад. Если Самость не зависит от воспоминаний, разума и тела, то какая между вами разница? Скажем словами физика Шредингера: «Представляется невозможным, чтобы та совокупность знания, чувств и возможности выбора, которую мы называем своим «Я», обрела существование из ничего в определенный момент недавнего прошлого; скорее эти знание, чувство и возможность выбора являются чем-то по своей сути вечным и неизменным, а в количественном плане единым во всех людях — если не во всех живых существах. Нашему существованию столько же лет, сколько скалам. На протяжении тысячелетий мужчины боролись, а женщины рожали в муках. Возможно, сто лет назад на этом же месте сидел другой человек. Как и ты, он с трепетом и тоской в сердце смотрел на гаснущий свет заходящего солнца, отражающийся на заснеженных вершинах гор. Как и ты, он был рожден от мужчины и женщины. Он чувствовал боль и переживал недолгие радости так же, как и ты. Был ли он кем-то другим? Или это был ты сам?»
Стоп, скажем мы, это не мог быть я, ведь я не помню то, что происходило в то время. Но тогда мы совершим большую ошибку, отождествив свою Самость с воспоминаниями, а ведь мы убедились: Самость — это не воспоминания, но свидетель воспоминаний. Между прочим, вы, вероятно, не сможете вспомнить подробно все, что с вами было месяц назад, но это не сказывается на вашем «Я». Так что с того, что мы не можем вспомнить, что было в прошлом столетии? Вы по-прежнему остаетесь этой трансцендентной Самостью, и это «Я» — единое во всем космосе — есть то же самое «Я», которое пробуждается во всяком новорожденном существе, то же самое «Я», которое смотрело глазами наших предков и будет смотреть глазами наших потомков, — поистине это одно и то же «Я». Нам кажется, что эти «Я» различны, лишь потому, что мы ошибочно отождествляем глубинную и надличностную Самость с поверхностными и личностными воспоминаниями, разумом и телом, которые и в самом деле различны.
Что же касается глубинного «Я»… действительно, что это? Оно не было рождено вместе с телом и не исчезнет в момент смерти. Оно не признает времени и неподвластно его бедствиям. У него нет ни цвета, ни очертаний, ни формы, и все-таки оно созерцает проходящее перед вашими глазами все величие мира! Это оно видит солнце, облака, звезды и луну, но не может быть увидено само. Оно слышит чириканье птиц, поющих сверчков и шум водопада, но не может быть услышано само. Оно охватывает взглядом упавший лист, древнюю скалу и набухающие почки на ветке дерева, но не может быть охвачено само.
Вам нет смысла пытаться увидеть свое трансцендентное «Я» — это все равно невозможно. Могут ли ваши глаза увидеть сами себя? Вам нужно просто начать с настойчивого отбрасывания ваших ложных отождествлений себя со своими воспоминаниями, разумом, телом, эмоциями и мыслями. Этот отказ не требует сверхчеловеческих усилий или сложных теоретических изысканий. Все, что для этого нужно, — это понимание одной простой истины: то, что ты видишь, не может быть Видящим. Все, что вы знаете о себе, не является вашим «Я», Познающим, психической Самостью, которую нельзя воспринять, определить или сделать каким-либо объектом. Когда вы вступаете в контакт со своим подлинным «Я», вы ничего не видите, вы просто чувствуете внутреннее расширение пространства свободы, раскрепощенности, открытости. Это означает отсутствие пределов, отсутствие ограничений, отсутствие объектов. Буддисты называют это «пустотой». Подлинное «Я» — это не предмет, а абсолютная открытость или пустота, свободная от отождествления с определенным объектом или событием. Рабство есть не что иное, как ошибочное отождествление Видящего со всем тем, что можно увидеть. А свобода начинается с простого отказа от этой ошибки.
Это простая и одновременно трудная практика, однако ее результатом является не что иное, как обретение свободы в этой жизни, ибо трансцендентное «Я» везде и всегда считалось лучом Божественного. Ведь в конечном счете на глубинном уровне это Бог смотрит твоими глазами, слушает твоими ушами и разговаривает твоим языком. Иначе как св. Клемент мог бы утверждать, что тот, кто познал себя, знает Бога?
Итак, вот в чем суть учений всех святых, мудрецов и мистиков — даосов, индуистов, мусульман, буддистов, христиан и всех остальных: на дне души вашей сокрыта душа всего человечества, душа божественная, запредельная, ведущая от рабства к освобождению, от сна к пробуждению, от времени к вечности, от смерти к бессмертию».
— Милый, как это красиво! Теперь все это приобретает для меня очень важный смысл, — это уже не просто слова.
— Я понимаю, солнышко, понимаю.
Я продолжал читать ей, прочел выдержки из Шри Раманы Махарши, из Шерлока Холмса, из воскресных комиксов. Трейя ходила, обхватив себя руками, словно пыталась не дать себе выпрыгнуть из собственного тела.
— Терри?!
Неожиданно Трейя понеслась в ванную. Действие реглана, антирвотного препарата, закончилось. Следующие девять часов каждые тридцать минут Трейю рвало. Ей хотелось побыть одной, и я рухнул на диван.
Ведя рукой по стене, по-прежнему влажной, я натыкаюсь на полку и беру карманный фонарик. При его тусклом свете я иду полевому коридору и захожу в первую комнату, которую мы используем как комнату для гостей.
— Трейя?
Маленький луч света скользит по комнате, и меня поражает странное зрелище: я думал, что увижу кровать, стол и стул, а вместо этого она полна странными каменными сооружениями, сталактитами, сталагмитами, мерцающими кристаллическими образованиями, минералами в виде всевозможных геометрических фигур; некоторые из них висят в воздухе, и все они завораживающе прекрасны. Слева — маленький чистый пруд, и тишину нарушает единственный звук — мерное кап-кап-кап воды, которая капает вниз с огромного сталактита. Несколько минут я сижу как парализованный, я загипнотизирован фантастической красотой зрелища.
Присмотревшись, с ужасом понимаю, что этот ландшафт простирается во все стороны на много миль, может быть, на сотни. В отдалении я вижу горную гряду, за ней другую, потом сразу несколько, и солнце сверкает на их заснеженных вершинах. Чем больше я всматриваюсь, тем дальше тянется перспектива.
И тут я понимаю: это не мой дом.
В какой-то момент, пока длился мой первый вечер после химиотерапии — с его тошнотой, рвотой и приступами паники, — я достигла определенной поворотной точки: во мне не осталось никакого беспокойства или озабоченности — казалось, что весь курс химиотерапии давно уже пройден, хотя он только-только начался. Это участок моего пути, часть моего путешествия — часть, которую я полностью принимаю. Больше нет никакой борьбы. Просто наблюдение за тем, что приходит и уходит. Так что, наверное, химиотерапия — это мой путь за пределы озабоченности: я чувствую себя так, словно я убила дракона, который до этого сам охотился за мной. Может быть, все дело в том, что читал мне Кен, может быть, в моей медитации, а может быть, в простом везении, но я чувствую большую готовность двинуться навстречу тому, что меня ждет, я чувствую себя более подготовленной к этому. Кроме того, я чувствую, что для меня начинается что-то новое и важное. Не знаю, что именно, но это чувство очень сильное. Может быть, это кульминация моей духовной жизни, а может — только начало.
В ожидании потери волос сделала стрижку. Прошлась по магазинам с мамой и Кеном — искала тюрбан и вообще одежду, которая, как выразился Кен, «не будет противоречить лысой голове». Мама и папа уехали — я заплакала, мне было грустно, что они уезжают, ведь их забота так тронула меня.
Когда мы вернулись в Мьюир-Бич, Трейю не оставляло сильное чувство того, что она достигла поворотной точки, которая была связана с готовностью принять химиотерапию как часть своего пути, с желанием пройти этот путь.
Были у Сюзанны — здорово провести день со старыми друзьями по Финдхорну: в каком-то смысле во мне закрепилось чувство, что страх перед раком остался позади — я скорее чувствую, что вернулась в некую прежнюю колею. И это усиливается тем, что я ощущаю себя легкой и живой. Меня не волнует угроза остаться без волос. Я настроена воспринять это спокойно и двигаться дальше.
И еще укрепилась вера в мое дело, в моего даймона — помогать Кену и работать с раком. У Сюзанны виделась с Эндж [Стивенс] — вроде бы мы обе хотим работать с раковыми больными. Я чувствую новый прилив энергии и энтузиазма для такой работы после своего недавнего — как его назвать? — толчка, перехода, окончания экзамена!
В общей сложности Трейя должна была пройти пять курсов, или циклов, химиотерапии. Мы привезли с собой в Сан-Франциско инструкции, составленные Блуменшайном, и здесь их должен был выполнять местный онколог. Сами по себе инструкции были предельно простыми. В первый день каждой процедуры мы с Трейей должны идти в кабинет врача, в больницу. Ингредиенты «Ф» и «Ц» из смеси «ФАЦ» вводятся внутривенно (это занимает около часа), а вместе с ними тот антирвотный препарат, который мы в данный момент используем. Потом мы цепляем переносную помпу «травенол» к катетеру (процедура, которой меня обучили в клинике Андерсона). Помпа «травенол» — бесхитростное устройство (грубо говоря, это возмутительно дорогой воздушный шарик), через которое адриамицин будет поступать в течение двадцати четырех часов, — чтобы он лучше усвоился, а побочные эффекты были минимизированы. Для каждого цикла химиотерапии у нас есть по три таких помпы. Мы отправляемся домой с помпами, наполненными оранжевой отравой, и каждые двадцать четыре часа в течение двух дней я должен вытаскивать пустую помпу и вставлять на ее место новую. Через три дня лечение заканчивается, и мы свободны — до следующего цикла, время которого определяется состоянием белых кровяных телец в организме Трейи.
Основные способы (помимо хирургии), с помощью которых западная медицина атакует рак, — химиотерапия и облучение — основаны на общем принципе: раковые клетки невероятно быстро растут. Они делятся намного чаще, чем любые нормальные клетки в организме. Следовательно, если ввести в тело вещество, которое будет убивать клетки в момент деления, то будет убито много нормальных клеток, но намного больше раковых. Именно это делают и облучение, и химиотерапия. Разумеется, те здоровые клетки, которые растут быстрее остальных — клетки волос, слизистой желудка и ротовой полости, — тоже будут убиты быстрее; отсюда и выпадение волос, и приступы тошноты, и так далее. Но общая идея проста: если раковые клетки растут вдвое быстрее здоровых, значит, к концу успешного курса химиотерапии опухоль будет полностью мертва, а пациент, всего лишь наполовину.
Примерно через десять дней после трехдневного введения адриамицина уровень белых кровяных телец у Трейи должен заметно понизиться. Эти тельца — из числа тех клеток, которые будут убиты. Поскольку они одновременно являются важнейшей частью иммунной системы организма, примерно две недели после этого Трейя должна избегать всякой инфекции — держаться в стороне от толпы, тщательно соблюдать гигиену полости рта и так далее. В какой-то момент через три-четыре недели после первого дня уровень белых кровяных телец придет в норму — тело обновит себя, и тогда начнется новый цикл.
Адриамицин — один из самых токсичных препаратов среди тех, что существуют, он печально знаменит своими чудовищными побочными эффектами. Это надо подчеркнуть: большинство разновидностей химиотерапии переносится намного легче, чем адриамицин. Более того, даже лечение этим препаратом, если оно проведено грамотно, может сопровождаться только незначительными осложнениями. Но мы с Трейей были захвачены врасплох, когда во время первой процедуры она показала неожиданную аллергическую реакцию на реглан. Мы скорректировали антирвотный препарат: сначала попробовали метеразин — он оказался не совсем тем, что надо, а потом остановились на тетрагидроканнабиноле (ТГК), активном компоненте конопли, — и он прекрасно подошел. По крайней мере, за исключением того первого вечера, на всех процедурах Трейю ни разу больше не рвало.
Трейя выработала для себя стандартный распорядок. В первый день каждого цикла, за час до первой инъекции, они принимала ТГК и иногда небольшое количество валиума (один-два миллиграмма). Перед процедурой она обычно медитировала, делая либо випассану, либо самоисследование («Кто я?»), а во время лечения занималась визуализацией, представляя себе препараты химиотерапии в виде агрессивных, но хороших ребят, которые уничтожают злодеев (а иногда она представляла себе их чем-то вроде покемона, пожирающего негодяев). Дома она ложилась в постель, принимала лоразепан (сильный транквилизатор и седатив), слушала музыку, читала — в общем, старалась расслабиться. На второй и третий день принимала ТГК и по одной дозе лоразепана каждый вечер. На четвертый день она уже чувствовала себя относительно неплохо, и мы постепенно возвращались к нашему «нормальному» распорядку. Между циклами лечения нам удалось один раз слетать в Лос-Анджелес, а в другой раз — на Гавайи, чтобы провести там «отложенный» медовый месяц.
Физически, с учетом всех обстоятельств, Трейя выдержала курс химиотерапии вполне неплохо. Но было кое-что, что мы проглядели, что застало нас врасплох и едва не убило нас обоих, — это эмоциональная, психологическая и духовная опустошенность, которая стала результатом свалившихся испытаний. Месяц шел за месяцем, испытания становились все более суровыми, и теневые стороны в Трейе стали выходить наружу и становиться сильнее, а я впал в жестокую депрессию. Но в то же время мы изо всех сил тянулись вперед, чувствовали некоторый подъем духа, и будущее виделось нам относительно светлым.
— Ты будешь любить меня, если я облысею?
— Ты что? Нет, конечно!
— Смотри, вот здесь и здесь они становятся тоньше. Пора их состригать. По типу «вам меня не уволить — я ухожу».
Я взял огромные ножницы, и мы стали выстригать Трейе голову, пока не получился в точности панковский ирокез. Вид у Трейи был такой, словно по ней проехалась газонокосилка.
Под душем я провела рукой по голове, и в моей горсти остался огромный клок волос. Потом еще один. Мне было все равно. Я позвала Кена, и мы вдвоем встали у зеркала и стали смотреть друг на друга, оба — абсолютно лысые. Это было потрясающее зрелище! «Боже мой, — сказал Кен, — мы с тобой похожи на дынную полку в супермаркете. Пообещай мне одну вещь: мы никогда не пойдем в боулинг».
А какое теперь у меня тело! Нет волос на голове, нет лобковых волос, нет правой груди. Вся похожа на ощипанную курицу. «Я обладаю телом, но я не есть мое тело!» Хвала Всевышнему за маленькие милости.
Опять пытаюсь ободрить себя — бывают и лысые женщины. Точно так же как для женщин без одной груди есть прекрасный пример — амазонки. Обычно они вырезали себе одну грудь, чтобы удобнее было стрелять из лука. Бритые наголо чернокожие модели, бритая женщина в «Звездном путешествии», египетская жрица в «Близких контактах».
Вроде бы моя лысая голова всем понравилась, все сказали: «Очень красиво». Конечно, у меня было подозрение, что они говорят так, чтобы утешить. Вот Кен сказал, что получилось действительно очень красиво; он сказал это так, что я поняла — он говорит искренне, и страшно обрадовалась. Кое-кто из наших друзей продолжает давить на Кена, им непременно надо знать (хотя они и не спрашивают напрямую), по-прежнему ли он считает меня привлекательной. Кен говорит, что это его оскорбляет. «Они просто боятся. Если бы они просто взяли и спросили, я ответил бы, что считаю тебя самой сексуальной женщиной в своей жизни. Даже если бы я так не думал, я бы все равно так ответил». Поэтому он обычно уходит от темы: иронически говорит им, что на самом деле я просто ужасна, и порой они выглядят такими ошарашенными, что это забавляет. Как-то вечером, когда мы разговаривали с Клэр и Джорджем, Джордж несколько назойливо расспрашивал Кена, что он чувствует, и Кен ответил: «Собираюсь обменять ее на новую модель. А то сначала отваливается правый бампер, теперь еще и верх испортился. Я ведь ничего за нее не выручу». Позже он сказал: «Ты понимаешь, они и правда так мыслят. Если что-то случилось с телом, значит, это как-то затрагивает и душу. Да, конечно, мне не хватает твоего тела такого каким оно было, но суть не в этом. Суть в том, что если я люблю тебя, то буду любить и твое тело, каким бы оно ни стало. А если бы я не любил тебя, то не полюбил бы и твоего тела, каким бы оно ни было. А они понимают это прямо наоборот».
Мы собираемся уговорить Линду [Конджер, близкую подругу Трейи — она профессиональный фотограф] приехать к нам на Тахо и сфотографировать нас лысых вдвоем. У Кена возникла лихая идея: он наденет мой грудной протез, а Линда сфотографирует нас обнаженными по пояс. Мы оба будем лысыми и с одной грудью. «Вот что такое андрогинность!» — говорит Кен.
Не уверена, что у меня хоть когда-нибудь хватит мужества ходить по улице без парика или тюрбана. А тем временем все вокруг принимают Кена за пациента. Это дошло до нас, когда я в последний раз ходила на прием к врачу. Кен всегда приезжал со мной, а очень славный пожилой человек помогал припарковать машину. Нам обоим он очень нравился. В этот раз Кен задержался и приехал один. Старик подошел к Кену, посмотрел ему в лицо с глубоким сочувствием и сказал: «Эх, бедолага! Пришлось приехать самому?»
Кен не знал, что ему ответить: объяснять было бы слишком трудно, и он сказал: «Ну! Вот ведь зараза, а?»
Химиотерапия стала сказываться на физическом состоянии Трейи, и между первым и вторым циклами лечения мы поехали на выходные в Лос-Анджелес, к сестре Кэти, которая работала адвокатом.
У меня прекратились месячные, и в какой-то момент мне придется принимать заменители эстрогена. Во рту у меня язвочки, которые болят довольно сильно. Опорожнение кишечника стало болезненной и иногда кровавой процедурой. И еще все эти быстрорастущие ткани в моем теле. Иногда бывает трудно найти еду, которая была бы для меня вкусна. Но меня восхищает, что люди способны выдерживать такое, справляться со всем этим.
В Лос-Анджелесе мы остановилисьу Кэти. Пришла Трэйси — это было очень здорово. Кену мои сестры очень нравятся, он в них обеих чуть-чуть влюблен. Мы с Кристен [подругой по Финдхорну] посетили Центр здоровья в Санта-Монике — организованный Гарольдом Бенджамином центр по поддержке раковых больных. Мне нравилось слушать истории этих больных, чувствовать силу духа — особенно лысых женщин, — понравилось, как люди рассказывают о болезнях, которыми они страдают сейчас, и не стыдятся этого. Все это очень настоящее. А руководитель группы чутко реагирует, когда «исцеление словом» перестает срабатывать или когда участники начинают давить на кого-то, требуя присоединиться к общему мнению. Так случилось, когда одна женщина убеждала мужчину с раком костей, чтобы он снова захотел жить. Люди уже набрасывались на него до этого, когда он сказал, что иногда хочет умереть, — как будто стоит ему принять решение жить, и все будет в порядке, как будто это ненормально — хотеть смерти. Но тут вмешались другие: «Бывает, что люди умирают»; «Я хотел умереть и сейчас порой этого хочу»; «Я уже придумал, как я умру, и если дойдет до этого — ну что ж, такова жизнь».
Это была прекрасная поездка, но эмоциональный надлом уже начал сказываться.
Тем вечером мы вернулись к Кэти; позвонила хорошая подруга, рассказала о ком-то, кто болен раком, и хотела поговорить об этом с Кеном. Меня разозлило, что она не хочет поговорить об этом со мной, а Кен этого не предложил. Я налетела на него, и тут он взорвался. В первый раз за все время вспылил по-настоящему. Он схватил меня за воротник и сказал, что уже и шага не может сделать без того, чтобы не думать: а как я к этому отнесусь? Сказал, что он уже полтора года плюет на свои интересы ради того, чтобы помочь мне, и если теперь уже нельзя поговорить по телефону — значит, все, приехали. Сказал, что ему уже негде спрятаться, чтобы почувствовать себя нормально. Меня это поразило. Я всегда хотела, чтобы он знал, что может прийти ко мне с чем угодно. Не думала, что у него было ощущение, что я постоянно буду его ругать. Мне надо было понять, что ему тяжело, что многое приходится держать в себе и ему надо, чтобы и его выслушали. Я слушала его, но одновременно стала отбиваться — и это в каком-то смысле подтвердило его слова. Мне стоило сделать это позже. Это была большая ошибка с моей стороны — занимать оборону, потому что я даже не поняла как следует, о чем он говорил. Его раздражение не прошло.
Были я, Кэти, Кирстен и Кен. Мы говорили о раковых клетках и о том, как кто представляет себе их. Кен сказал, что ему очень хотелось бы видеть эти клетки слабыми и испуганными, но они, к сожалению, кажутся ему сильными. Я сказала, что не хочу этого слышать и что стараюсь видеть их именно слабыми и испуганными. Он сказал: надо различать две вещи — как ему хотелось бы представлять их себе (как раз слабыми и испуганными) и как он, к сожалению, действительно видит их на основе научных данных — сильными. Я повторила, что не хочу этого слышать. Он сказал, что у него есть право на собственное мнение. Я согласилась, но сказала, что для меня важно, что я думаю о них, поэтому я предпочла бы не слышать, что кому-то они кажутся сильными. Тогда не надо спрашивать, сказал он. Ты хочешь, чтобы я говорил тебе, что я на самом деле думаю, или чтобы врал? Хочу, чтобы врал, ответила я. Отлично, так и буду делать. Придется отрастить волосы, чтобы можно было рвать их, добавил он желчно и прекратил разговор. Я поняла, как он все это воспринял: ему нельзя говорить по телефону, ему нельзя высказывать свои суждения: обязательно надо подумать, как это скажется «на тебе и на твоем раке».
— Ты даже не представляешь себе, как трудно тем, кто тебя любит, — сказал он. — Ты могла бы сказать просто: «Слушай, Кен, прошу тебя, не говори, что paковые клетки сильные, мне от этого плохо». Но ты просто отдаешь распоряжения: не делай того-то, потому что я так сказала. Я был бы рад выполнить любую твою просьбу, но устал исполнять распоряжения.
Это было очень тяжело: впервые у нас с Кеном возникло взаимное непонимание. Мне необходимо было чувствовать поддержку, но я стала понимать: Кену тоже нужно, чтобы его поддержали.
Итак, ситуация была такова. За последние полтора года Трейе сделали операцию, за которой последовали шесть месяцев облучения, у нее был рецидив, ей сделали мастэктомию, теперь она прошла половину курса химиотерапии — и все это время перед ней маячит возможность ранней смерти. Я, чтобы быть рядом с ней двадцать четыре часа в сутки, забросил работу, отказался от трех издательских проектов и посвятил жизнь борьбе Трейи с раком. Не так давно — и это было большой ошибкой — я прекратил медитировать, потому что был слишком измотан. Мы выехали из дома в Мьюир-Бич, но наш дом на озере Тахо еще не был готов. В результате нам пришлось доделывать дом, на ходу занимаясь химиотерапией, — как будто и ремонт дома, и химия не были делами, каждое из которых по отдельности способно вывести из себя.
И при этом мы понимали: это еще не самое плохое. Настоящий кошмар начался, когда мы наконец переехали в свой дом на Тахо.