Просторно или тесно?

Просторно или тесно?

Казалось бы, странный вопрос. Конечно, приятнее жить просторно.

Однако понятие «простора» зависит не только от размеров жилья (комнаты или квартиры): оно еще и определяется вашими личными представлениями о «плотности» пространства. А личные представления складываются на определенном культурном фоне. В частности, современная русская культура городского жилья, в отличие, например, от культуры английской, – это не культура отдельного дома, а культура отдельной квартиры. (Ваши дедушки и бабушки еще застали коммунальные квартиры и их специфический быт; к счастью, соответствующий опыт вас миновал. Теперь же ученые пишут об этом книги – если вам это интересно, найдите отличную книгу Ильи Утехина «Очерки коммунального быта».)

К началу прошлого века даже весьма обеспеченные московские жители – учителя гимназий, врачи, адвокаты, профессура, средней руки купечество, чиновники – жили именно в квартирах больших доходных домов, а не в особняках. В квартирах жили и люди с заведомо небольшими доходами – торговцы победнее, военные, государственные служащие в небольших чинах и званиях, ремесленники, актеры, пишущая братия.

Вот описание обычной комнаты в Харькове (конец XIX века), оставленное нам замечательным художником Александром Шевченко: «Небольшая комната, совсем небольшая, как почти всегда бывает в южных провинциальных городах; не то чтобы уютная, но и не неряшливая, а какая-то будто как необжитая… На окнах прозрачные, тюлевые, шитые „тамбуром“ цветами и листьями занавески ручной работы под полукруглыми резными багетами орехового дерева.

Но и занавески и багеты – разные по стилю и не по окнам: окна с прямыми углами, а над багетом с боков пришлось подложить куски картона, закрашенные под цвет обоев, чтобы не просвечивали прямые углы и небо в них. В простенке очень хорошее, в замечательной резной золотой раме зеркало, около окон цветы, конечно, традиционные фикусы, под зеркалом диван, совсем-совсем старый, гнутый „под рококо“, в белом чехле с красным кантом, и маленький рабочий столик на одной ножке с решетчатым ящиком из тоненьких палочек, с красным шелковым мешком, драным, и из него торчат какие-то тряпки, тесемки, нитки. Слева, у одного из окон стоят пяльцы, столик и соломенное кресло с подушкой из пестрого материала, в простенке два венских стула, у задней стены в углу простой стол без скатерти, два кресла и стулья венские и два резных, но уже совсем другого стиля, чем диван».

Поскольку семьи в те времена, как правило, были не маленькими, особого простора ожидать было трудно. Кроме того, эстетика городской квартиры, как она сложилась именно тогда, предполагала, что «всего должно быть достаточно и даже много» (это цитата из «Мебельного альбома» 1891 года).

Чехов, описывая в «Попрыгунье» квартиру Дымовых, явно иронизирует над вкусом Ольги Ивановны, но с присущей ему зоркостью указывает на то, что именно избыточность вещей воспринималась как уют: «Ольга Ивановна в гостиной увешала все стены сплошь своими и чужими этюдами в рамах и без рам, а около рояля и мебели устроила красивую тесноту из китайских зонтов, мольбертов, разноцветных тряпочек, кинжалов, бюстиков, фотографий…»

Если в комнате конца XIX – начала XX века был диван, то над ним обычно была полка, а на ней стояло столько статуэток, фотографий в рамках, раковин и прочих безделок, сколько могло физически уместиться. Даже в сравнительно небольшой гостиной центр комнаты не оставляли пустым – там мог быть, например, круглый диван и жардиньерка — подставка для цветов, кадка с пальмой и т. п. Скатерти – непременно плотные с густой и длинной бахромой, мебель – мягкая, портьеры на дверях и занавеси на окнах – тяжелые, изобилие салфеток, везде вазы, настенные и стоячие часы, зеркала, столики-консоли, ковры, этажерки с фигурками, фотографиями.

Впечатление, что именно плотность предметного окружения и была тем, что в то время воспринималось как уют , а пустая комната означала отсутствие уюта, неприкаянность, временность, неприкрепленность.

Интерьер русского модерна, как он сформировался в начале XX века, принес новые представления о гармонии и уюте – это ясная форма, ценность свободного пространства, склонность к рационализму и функциональности вещей.

Певица Галина Козловская в 30-е годы прошлого века была дружна с художницей Евгенией Владимировной Пастернак, первой женой Бориса Пастернака, которая вместе с сыном жила на Тверском бульваре в квартире из двух небольших комнат. В своих воспоминаниях Козловская отметила особый уют комнаты, где Евгения Владимировна работала: «Мольберты и подрамники стояли у стен, здесь было удивительно чисто, несколько предметов старинной мебели придавали комнате вид легкого, ненавязчивого изящества – ни следа богемного неряшества и беспорядка».

Еще одно свидетельство об интерьере комнаты русского интеллигента в одном из арбатских переулков относится к 1920-м годам: «В кабинете светло, просторно и очень чисто. Немного похоже на санаторий. Нет никакой нарочитости, но все как-то само собой сведено к простейшим предметам и линиям. Даже книги – только самые необходимые, для текущей работы; прочие – в другой комнате. Здесь живет человек, не любящий лишнего». Так Ходасевич в «Некрополе» описал быт филолога и философа Михаила Гершензона.

Этот подход к организации пространства, этот обдуманный «минимализм» все же остался характерным скорее для элитарного интерьера. А тяжелые портьеры, кружевные салфеточки, коврики, этажерки, фикусы и пальмы перекочевали из интерьеров XIX века в большинство квартир средней руки уже века XX. Там они дождались того самого «квартирного вопроса», о котором писал Булгаков, – то есть превращения частной городской квартиры в коммунальное «жилье».

Непосредственные последствия покомнатного заселения типичной квартиры, где до начала 20-х годов прошлого века жила одна семья, я наблюдала уже взрослой, переехав туда, где вместе с родителями жил мой муж.

До революции эта квартира в доходном доме на Большой Дмитровке принадлежала известному врачу Членову. Поскольку, как и профессор Преображенский из «Собачьего сердца», лечил он кого-то из тогдашней партийной верхушки (говорили, что чуть ли не самого Ленина), на квартиру и имущество ему была выдана «охранная грамота». Поэтому там сохранились библиотека, мебель, рояль.

«Уплотнению» квартира подверглась не сразу, так что сыновья доктора успели обзавестись семьями, но теперь каждый из них мог рассчитывать лишь на комнату в этой квартире.

Позже в ту же квартиру въехали молодожены – родители моего будущего мужа, которые после рождения сына в семью взяли няню. Затем в самую маленькую из комнат въехала еще одна соседка, так что на моей памяти в квартире жили уже четыре семьи. Мы с мужем должны были бы считаться пятой. Купить квартиру в советские времена было невозможно – квартиры не продавались, а в 1950-е годы не просто было снять не только комнату, но даже «угол».

Когда семья из трех человек живет в одной-единственной комнате, то, рассуждая абстрактно, желательно не иметь в этой комнате ничего лишнего. Однако же – и это видно из приведенных выше описаний – представления о «лишнем» диктуются не только реальными нуждами, но еще и привычками.

Эти привычки у новых жильцов, вселявшихся в 1920-1930-е годы в московские и петербургские «дореволюционные» квартиры, были совсем иными, чем у прежних обитателей этих квартир. Это были большей частью представления об уюте, сложившиеся в русской провинции и в пригородных слободах, а то и в деревне. Отсюда – обилие комнатных растений на подоконниках, клетки со щеглами и канарейками, коробочки, оклеенные ракушками, самодельные кружевные салфетки и занавески, семь слоников и кот-копилка на комоде, коврики «с лебедями» на стенах.

Примерно так и была обставлена комната наших соседей по коммунальной квартире в доходном доме на Тверской, где я выросла и которую покинула студенткой последнего курса университета.

Соседка Ксения Ивановна, на моей памяти – полная пожилая женщина в железных очках, в молодости была горничной; муж ее Василий Иванович – единственный среди моего тогдашнего окружения мужчина, носивший усы, – прежде занимался каким-то ремеслом, а в 1930-е годы работал слесарем. Я любила сидеть у них на черном клеенчатом диване и разглядывать вышитые крестом подушечки, салфетки «ришелье», дорожки с мережкой на комоде и вазы с искусственными цветами. (Недавно я прочитала о том, как в конце 60-х годов прошлого века, в разгар всеобщего увлечения функциональной мебелью, в Институт мебели в Москве поступила заявка из Чувашии на создание образца именно такого дивана – с полочкой и овальным зеркалом над спинкой.) Еще мне нравилось слушать бой стенных часов: в наших небольших двух комнатах ничего этого не было.

Одновременно в традиционно городских семьях многие вещи, вполне уместные и даже нужные в большой квартире, оказывались в высшей степени неудобными в единственной комнате, и без того битком набитой действительно необходимыми вещами. Мой однокашник по университету чуть ли не до тридцати лет делил с родителями небольшую комнату, где он спал на раскладушке, изножье которой задвигалось под рояль.

Неудивительно, что, когда в конце 1950-х годов в Москве началось относительно массовое жилищное строительство, при переезде в отдельную квартиру какой-нибудь резной буфет в русском стиле безжалостно вывозился на дачу, если таковая была. В противном случае вещь продавалась за бесценок, а то и оказывалась на помойке.

Любопытно, что нередко старшим поколением эти вещи, вне зависимости от их действительной ценности, вовсе не воспринимались как ценные, поскольку оставались слишком привычными. А младшее поколение?

Младшему поколению и в новой квартире прежде всего было тесно. Потому что – и это сегодня приходится специально объяснять – массовое переселение из коммунальных квартир в отдельные еще в начале 1960-х отнюдь не означало, как это сегодня нередко представляется, что каждой семье причиталась квартира. Это был не более чем лозунг на далекую перспективу. Реально же на двухкомнатную квартиру – по тем временам стандартную – могли фактически претендовать только родители вместе с детьми, даже если последние были уже студентами, или же сравнительно молодые люди с маленьким ребенком и бабушкой-пенсионеркой.

В результате такая семья изначально несла в себе конфликт стилей жизни хотя бы на уровне распределения времени. Если бабушка хотела рано лечь спать, а ее внук сидел за уроками, то родителям негде было смотреть телевизор, кроме как на шестиметровой кухне, где телевизор просто не помещался. Что уж говорить о каком-нибудь бабушкином старинном ломберном столике, если на нем нельзя было ни чертеж разложить, ни белье погладить, а большой телевизор он бы просто не выдержал.

Отсюда пошло пристрастие к примитивной по конструкции и дизайну мебели: будучи эстетически безликой, она хотя бы отвечала своему прямому назначению. Новая мебель не имела резьбы, в которую забивалась пыль; поверхностей или объемов, которые нельзя было толком использовать; сложных форм, из-за которых один предмет нельзя было бы вплотную придвинуть к другому, и т. п.

В отличие от массивного «павловского» буфета или старинного «славянского шкафа», эту худосочную мебель можно было двигать, а иногда она еще и была складной.

Именно теснота позже породила всеобщее увлечение корпусной мебелью в виде так называемой «стенки» до потолка, которая, несмотря на громоздкость и дороговизну, много лет оставалась недоступной мечтой и даже своего рода символом благосостояния. Ради покупки «стенки» чуть ли не рассвете записывались в очередь в мебельный магазин и месяцами «отмечались» в списках.

Неудивительно, что когда жизнь стала полегче и появилось массовое – в том числе и кооперативное – строительство, то возникло и желание внести хоть минимальную индивидуальную ноту в убранство своего стереотипного жилья.

В середине 1960-х годов многие стали выискивать и возвращать в городские квартиры еще сохранившиеся на дачных и деревенских чердаках медные ступки и угольные утюги, покупать на базарах и в художественных салонах расписные деревянные и глиняные игрушки, разделочные доски с росписью из села Городец, забавные свистульки и барышень с коромыслами, которых исстари лепили в селе Дымково под Вяткой, и, разумеется, хохломские ложки.

И я, будучи по характеру вовсе не склонна к какому бы то ни было собирательству или коллекционированию, в каждом городе, куда доводилось попасть, на рынке покупала деревянную ложку местной работы – и делала это вплоть до 1980-х годов.

Естественно, что даже старожилы-москвичи не принадлежали к какой-то единой субкультуре. Например, мои родители не разделяли интереса к деревянным ложкам: они ценили хрусталь «баккара», «хлебниковское» серебро и прежний «кузнецовский» фарфор.

Кто-то выискивал в букинистических магазинах старые гравюры на стали (нередко выдранные из старых же книг) и отдавал их в окантовку. Этнографы и диалектологи, ездившие в экспедиции на русский Север, в 1960-е годы еще привозили подлинные прялки и сохранившуюся в глуши деревянную скульптуру.

В одном из домов, где я бывала, на стене висели настоящие поношенные лапти; в другом – шелковое сюзане (вышитый среднеазиатский ковер) и серебряные украшения, купленные на ташкентском базаре.

А некоторые умельцы подбирали, скупали и реставрировали действительно стоящие вещи, которые менее искушенными людьми предназначались на выброс. Такие случайно убереженные от погибели вещи есть у меня на даче – это старинная деревянная вешалка, превращенная мною в полку для книг, ломберный столик с металлическими «блюдечками»-вставками по углам, причем на дне этих вставок чеканка имитирует монетки. Там же «живет» столик с русской, «абрамцевской», резьбой, а также памятные мне с раннего детства резные дубовые стулья, обеденный стол и старый сервант, вывезенные родителями из нашей коммунальной квартиры на Тверской. (Увидев этот сервант, моя американская приятельница, воскликнула: «Зачем вы держите на даче такой антик?»)

Был на даче еще и большой медный таз для варки варенья, который я поспешила подарить друзьям, пока его не украли. (Теперь это ценность, а для меня он был и остался просто посудой.)

Данный текст является ознакомительным фрагментом.