Глава XXVI. Последние дни в Константинополе

Глава XXVI. Последние дни в Константинополе

Мой добрый и дорогой друг не сделал мне замечания за невыдержанность, напротив, он нежно прижал меня к себе, ласково погладил по голове и спросил, всё ли у нас благополучно.

Поспешившие навстречу Ананда и князь повели его прямо в комнаты Ананды. После первых же слов князя о жуликах и Ольге И. внимательно посмотрел на Ананду, потом на меня и, точно думая о чём-то другом, спросил князя:

– А как сейчас княгиня?

Получив подробный отчёт о её состоянии от князя, И., как бы нехотя, сказал:

– Это, пожалуй, может нас задержать, а между тем уже время ехать.

От настойчивых предложений князя поесть И. отказался; и тот, побыв ещё немного с нами, ушёл к жене, заручившись обещанием навестить больную перед сном.

После ухода князя И. рассказал нам, как пытались ещё раз друзья Браццано проникнуть на пароход. Под разными предлогами, добираясь до Хавы и старшего турка, они пробовали и подкупить их, и застращать, но каждый раз были со срамом изгоняемы.

Что же касается самого злодея, то его психология, так резко изменившаяся при сэре Уоми, вернулась на круги своя, как только некоторые его уцелевшие приспешники насели на него, требуя возврата камня, составлявшего будто бы собственность не одного Браццано, но всей их тёмной шайки.

Браццано, бушуя, старался обратить на себя всеобщее внимание, надеясь, что, вызвав к себе сочувствие публики, он сможет ускользнуть. И. пришлось пробыть с ним в его каюте весь путь до первой остановки, так как злодей, вооружённый кое-какими знаниями, взявший с собой всякие ядовитые вещи и амулеты, оказался, подталкиваемый своими помощниками, сильнее, чем И. предполагал вначале. Он пытался отравить даже самого И., так что тому пришлось снова скрючить негодяя и лишить его голоса.

Только отъехав далеко от Константинополя и, по-видимому, поняв, что возврата нет, – он отдал всю захваченную им с собой дрянь, которую И. бросил в море. При расставании с И. он ядовито усмехнулся, говоря, что насолил немало княгине и Левушке, которых уже никакие лекарства не спасут. Он уверял И., что ещё поборется с сэром Уоми и отберет свой камень или достанет новый, не меньшей ценности.

– Вот почему я и беспокоил тебя, Ананда, своей эфирной телеграммой, хотя и был уверен, что злодей бессилен. Однако всё то, что я услышал, заставляет меня покинуть Константинополь скорее, чем мы предполагали. Мне необходимо повидаться с Анной и Еленой Дмитриевной, с её сыном и Жанной, потому что здесь завязался новый клубок взаимоотношений, к которым я сильно причастен. Но князя и княгиню, как это ни грустно, придется покинуть на тебя одного, как и Ибрагима.

– Не волнуйся. И., мне всё равно пришлось бы здесь задержаться, пока Браццано не будет доставлен на место. А кроме того, моя основная задача здесь должна была состоять в отправке Анны с вами в Индию. Раз я не смог этого выполнить, – я должен влить ей энергию на новое семилетие жизни и труда. В эти годы я уже не буду иметь возможности отдать ей ещё раз своё время; надо так помочь ей теперь, чтобы её верность укрепилась, чтобы радость жить зажгла сердце.

Попутно я кое-что сделаю для Жанны. Всё это я могу один. Что же касается здоровья княгини, то здесь твоя помощь необходима. Я снесусь с дядей, а ты с сэром Уоми, – и, вероятно, придется опять применить дядин метод лечения. В данное время княгиня всё спит и сознаёт очень мало. Мы можем пройти к ней хоть сейчас. Непосредственной опасности нет, конечно; но от яда её нервная система снова расстроена.

Взяв аптечки и кое-какие добавочные лекарства, мы пошли к княгине. Князь, по обыкновению, дежурил у постели жены; и я в сотый раз удивлялся этой преданности молодого человека, вся жизнь которого сосредоточилась на борьбе со смертью, грозившей его жене.

Ананда дал проснувшейся княгине капель и спросил, узнаёт ли она его. Княгиня, с трудом, но всё же назвала его. Меня совсем не узнала; но при виде И. – вся просияла, улыбнулась и стала жаловаться на железные обручи на голове, прося их снять.

И. положил ей руку на голову и осторожно стал перебирать её волосы, спрашивая, кто ей сказал, что на голове её что-то надето.

– Ольга надела, – совершенно отчётливо сказала бедняжка. Вскоре княгиня мирно спала. Обеспокоенному князю Ананда сказал:

– Сядемте здесь. Сегодня мы уже никуда не пойдём, надо поговорить. Память к больной возвращается – это признак хороший. Но дело идёт о гораздо более глубоком, и более о вас, чем о вашей жене. Для чего хлопотать о её выздоровлении, если она не сможет воспринять жизнь по-другому? Конечно, она во многом изменилась. Но главная ось всей её жизни – деньги – всё так же сидит в ней; всё так же движение всех людей, её самой и вас, – всё расценивается ею как ряд куплей продаж. Быть может, сейчас в ней и просыпается некоторая доля благородства, – но жизни в её сердце, как сил и мыслей, не связанных с деньгами, – в ней нет.

Вы сами, князь, будучи полной противоположностью жене, не сможете стать ей крепкой духовной опорой, если будете стоять на месте и чего-то ждать. Есть ли что-нибудь в вашей жизни, во что бы вы верили без оговорок? Чем бы вы руководствовались без компромиссов? Видите ли вы в тех или иных идеях и установках цель вашей жизни? В чём видите вы смысл существования?

Привычка жить в безделье теперь только тяготит вас. Но всё, о чём вы думаете, – все ваши мечты о новых сиротских домах, о приютах и школах, – это внешняя благотворительность. И она не даст вам, как и всё внешнее, ни покоя, ни уверенности. Вы в себе должны обрести независимость и полную освобожденность. Только тогда, когда вы осознаете всю полноту жизни внутри себя, – вы найдёте смысл и в жизни внешней. Она станет тогда отражением вашего духа, а не таким местом, куда бы вам хотелось втиснуть ваш дух.

Вы сумеете раскрыть – вашей любовью – какое-то новое понимание жизни своей жене. Сможете объяснить ей, что нет смерти, а есть жизнь, единая и вечная. Что смерть приходит к человеку только тогда, когда он всё уже сделал на земле и больше ничего сделать на ней не может, – а потому и бояться её нечего. Но это вы сможете объяснить ей не раньше, чем сами поймёте. А для этого вам надо освободиться от предрассудков скорби и страха.

Лицо князя сияло, он показался мне иноком, ждущим пострига.

– Я всё это понял. Не знаю как, не знаю почему, но понял внезапно, когда играла Анна. А когда стали играть и петь вы, – я точно вошёл в какой-то невиданный храм. И знаю, что уже не выйду оттуда больше. Не выйду не потому, что так хочу или не хочу, выбираю это или не выбираю, но потому, что, войдя в тот храм, куда вы ввели меня своей музыкой, – я умер. Тот я, что жил раньше, – там и остался; а вышел уже другой человек.

Я не знаю, как вам об этом рассказать. И слов-то таких я подобрать не умею. Только видел я дивный храм, вошёл туда – горело сердце земной любовью. А ушёл из храма – всё выжгло. И не то чтобы сердце стало холодно. Нет, но в нём теперь пусто, прозрачно, точно в хрустальном сосуде. И если встречаюсь теперь со страданьем, – там, в том месте, где так жестоко мучился сердцем когда-то, – начинает звенеть, точно я слышу вашу песню, свободную, чистую. Я знаю, что говорю невнятно; но слов, которые бы выразили эти ощущения, я не знаю.

Ананда, не спускавший с князя глаз, тихо спросил:

– Если бы сейчас ваша жизнь вновь переменилась, и вам ответило бы в груди знойное, страстное сердце, – что бы вы выбрали?

– О, нет; я сказал: у меня нет выбора. Я теперь очень счастлив. Я говорил с сэром Уоми, и он сказал мне, что пути людей разные. Но что мой путь – путь радости. Там, где иные достигают, страдая годы, иногда и века, я прошёл в одно мгновенье – так сказал мне сэр Уоми. Он велел мне, Ананда, ждать, пока вы сами не заговорите со мной. Велел молчать, неся своё счастье жить каждый день, представляя, что в руках у меня самая дорогая чаша из цельного, сверкающего аметиста, в которой лежат ровные жемчужины радости.

Этот брошенный мне образ, с которым я просыпаюсь утром и засыпаю вечером, – я храню в памяти так осязаемо, как будто руки мои действительно несут чудесную чашу. И вам, Ананда, только вам одному, я обязан этим дивным и внезапным счастьем. Когда я увидел Анну, – я понял, что погиб. Я полюбил её сразу, без вопросов, без рассуждений, без борьбы. Полюбил без всяких надежд, всей знойной страстью земли... Я знал, кого любила Анна... А голос ваш указал мне путь в иной мир; в мир, где живут, любя всё существующее так, что забывают о себе. Я пережил какое-то преображение; но как и почему оно совершилось – я не знаю. Я стал свободным и счастливым.

Ананда, вы заговорили, – я ждал этого часа. Научите меня теперь трудиться и жить для людей творчески, неся им истинную помощь. И первая, – она, – указал он на жену. – Я думал когда-то спасти её; а вышло, что едва не погиб сам.

– Нет, друг, вы спасли её. И если я молчал, – то не потому, что подвергал вас испытанию. А потому, что не хотел прикасаться к вашему новому и чудесному видению, пока оно в вас не окрепло, пока не стало вашим сокровищем любви. Той частицей вечности, которая просыпается в человеке и делает его истинно живым; то есть раскрывает все силы и духа, и тела как гармоничное целое, как его высшее "я"...

Я остаюсь здесь, у вас в доме – если позволите, – ещё несколько месяцев, Я буду ежедневно видеться с вами; и с радостью поведу вас тем путём любви, которым вели и ведут меня мои старшие братья.

Князь низко поклонился Ананде. Тот, улыбаясь и обняв его, подвёл его к больной, дал ему нужные наставления, сказал, что беспокоиться о жуликах больше нечего, – и мы, простившись с князем, вернулись в наши комнаты.

Необычайная речь князя, его сиявшее и словно иноческое лицо произвели на меня такое сильное впечатление, что, возвратясь, я немедленно превратился в "Лёвушку-лови ворон" и только и видел князя держащим аметистовую чашу в руках. А воображение немедленно наградило его белым хитоном из такой же материи, какую подарил Али моему брату в день пира. Этот образ князя – рыцаря с чашей – заворожил меня. Я уже примеривался и сам к такой же жизни и уже готов был выбрать себе зелёную чашу, в честь моего великого друга Флорентийца, как услышал весёлый смех и ласковый голос И.:

– Левушка, уронишь аптечку, и все пилюли Флорентийца попадут не в чашу, а на пол.

Я опомнился, озлился и почти с досадой сказал:

– Как жаль! Вы разрушили дивный образ, за которым я мог сейчас далеко уйти. И что особенно неприятно и непонятно: как это получается? Неужели на моей несчастной физиономии так и рисуется всё, о чём я думаю?

– Ведь знаете. И., – продолжал я жалостливо, – иногда мне так и кажется, что моя черепная коробка раскрывается под вашими взглядами и кто-либо, вы или Ананда, или сэр Уоми читаете там, что вам хочется, а затем коробка закрывается.

Оба моих друга ласково усадили меня на диван между собой, и И. стал рассказывать, как тосковал капитан в разлуке со мною и со всеми нами. Ему казалось, что он никогда больше не встретится с нами; и только категорическое обещание И., что он всех нас ещё не раз увидит, а мои слова о верности дружбы станут когда-то действием, – его несколько успокоили. И. спросил Ананду:

– Как думаешь ты повести дальше Анну? Неужели и теперь ты будешь принимать на себя двойные удары? И предоставишь Анне ждать, пока у неё внутри что-то само собой созреет? Пока, по её выражению, она будет чувствовать, что у неё "что-то, где-то не готово"? А на самом деле это ведь только лень и небрежность, которыми прикрываются малодушие и шаткость, отсутствие истинно ученической веры и верности. Если бы она шла рука в руку и сердце к сердцу с тобой, – она давно бы не только вырвалась из условных сетей быта, но и повела бы других за собой.

– Ты прав. Я думал, судя по тебе и немногим другим, – что путь свободного самоопределения и лучший, и наиболее лёгкий, и самый короткий. Я не учел всех индивидуальных свойств Анны и сам виновен, что принял на себя её обет беспрекословного повиновения.

Культурность, очевидно, не равнозначна духовной интуиции. Закрепощенный умственно строптивец никак не может перескочить через кажущуюся условность восприятия жизни земли и неба как единой живой жизни. Имея столько осязаемых земных даров, Анна с трудом переходит к осязаемой мудрости.

– Здесь всё ещё носится какой-то мерзкий запах, – сказал я. – У меня голова идёт кругом...

Пришёл я в себя только на следующий день и первым увидел И., разговаривающего с какой-то женщиной. Присмотревшись, я узнал Анну.

Она, как всегда прекрасная, удивила меня теперь своей печалью, тоской, какой-то мукой разочарования, разлитой по всему её существу, точно её пришибло что-то.

– Неужели я причинила бы такое горе Ананде, отцу, сэру Уоми, если бы знала всё? Мне показалось, что Ананда просто невзлюбил Леонида и потому велел сжечь феску и брелок, которые мальчику дал Браццано. Братишка дорожил ими, – я пожалела его. Что же тут особенного? Я ведь только была милосердна к ближнему. Зачем было не объяснить мне всего вовремя?

– Так выходит, что не вы были причиной собственных и чужих несчастий, а друг ваш Ананда, открывший вам, по вашему же выражению, "небо на земле"?

Скажите, женщина, если бы вы стояли у алтаря с любимым и клялись ему в верности до гроба? Сдержали бы вы свои клятвы хотя бы здесь, на земле? А вы ведь отнюдь не слепая женщина, бредущая по земле и знающая только ту религию, что учит: "упокой со отцы". Вы знали живую Жизнь, учащую, как жить на земле в Свете. Не клятву у алтаря давали вы Ананде; вы получили от него Свет, чтобы слиться с ним и стать Светом на Пути другим людям. Где она, ваша верность? Вы ослушались первого же приказания и требуете разъяснений, объяснений, рассуждений? В чём состояло ваше представление о радости служить человеку, открывшему вам живое небо в каждом и в вас самой? Он приобщил вас к труду вечной памяти о свете и любви, – но ваше поведение, ваша строптивость, ревность, невыдержанность, – разве отличались вы от любой обывательницы, считающей себя перлом создания.

– Я понимаю, что нарушила первое правило верности: закон беспрекословного повиновения. Я понимаю, что была горда, возможно суетна, но...

– Но мало понимаете, что и сейчас бредёте ощупью, потому что в вас нет истинного смирения, – перебил её И. – Смирение – это не что иное, как незыблемый мир сердца. И он приходит к тем, кто знает своё место во вселенной. Чем больший мир несёт в себе человек, идущий по земле, – тем дальше и выше он видит. А чем дальше видит, – тем всё больше понимает, как он мал, как немного может и знает, какой длинный путь у него впереди.

Ананда никогда и вида вам не подал, сколько принял страданий из-за вас. И вам никак не понять его. Вы пребываете в бунте и волнениях, потому и не можете видеть, что он вас благословил за каждое страдание, радовался возможности принять его на себя, надеясь скорее помочь вашему освобождению. Вы же, видя его неизменно радостным, как бы не замечавшим упрёка в ваших глазах, стали ревновать и сомневаться... Вы знаете, к чему это вас привело.

Анна, закрыв лицо руками, плакала.

– Анна, – закричал я, – не надо плакать. Я утону в ваших слезах! Не должно быть, чтобы душа, дающая такую радость людям, как ваша, так часто погружалась в слёзы! Вы не знаете, что Ананда принц и мудрец. А я знаю, – мне И. сказал. Я видел раз, как он был прекрасен и тих до невозможности это вынести; божественно прекрасен! Разве можно плакать, зная и любя Ананду?

Но на последних словах я стал задыхаться и опять пожаловался И. на зловонный запах.

И снова очнулся я утром, на этот раз совершенно крепким, и сразу понял, что лежу на диване в комнате Ананды и он сидит возле меня.

– Ну, наконец, каверза-философ. Задал же ты нам хлопот, разбойник! Анна целую неделю тебя выхаживала, не уступая места никому. Вставай, пора окрепнуть и уезжать. Вот тебе письмо от Флорентийца.

Лучше всяких пилюль подействовало письмо. Я мигом был готов и уселся его читать.

"Мой милый друг, мой славный оруженосец Левушка, – писал Флорентиец. – Твоя жизнь, кажущаяся тебе запутанной, – проста и ясна, ровно так же, как чисто и верно твоё юное сердце. Я постоянно думаю о тебе, и для меня не существует между нами расстояния. Чтобы каждый день прижать тебя к сердцу и послать тебе всю помощь и поддержку моей любви, мне надо только знать, что верность твоя следует за моею неуклонно.

Сейчас тебе кажется, что ты откуда-то вырван, чего-то лишён; но скоро, очень скоро ты поймёшь, какое счастье встретил ты в жизни и как редко оно выпадает человеку.

Как бы ни казались тебе мелки и пусты люди, а их беды и горести малы и ничтожны, – никогда не суди их и не чувствуй себя большим среди маленьких, если они тебе жалуются.

Вспомни, каким страшным и несоизмеримым казалось тебе различие в наших с тобой знаниях и духовной культуре! Однако тебя не подавляло моё мнимое величие! Ты радовался, живя со мной. А я не чувствовал в тебе ничего, кроме этой радости; и меня так же радовало, что есть ещё одна душа, которой светит моя любовь.

Встречаясь с людьми, – не думай, как плохо они живут, как не задохнутся в атмосфере удушливых страстей. Думай обо мне; думай о том, как дать им через себя живую и укрепляющую струю моей любви и радости, которые я тебе ежеминутно посылаю.

Думая так, ты будешь всюду трудиться вместе со мной. Ты будешь очищать вокруг себя пространство своею чистой мыслью. Ты всегда найдёшь силы пройти мимо многих драм и трагедий, создаваемых человеческими страстями; и не только не запачкаешься сам, но и остановишь других силой чистой мудрости, что несёшь в себе.

Быть может, какой-то период времени тебе придется жить среди людей низкой культуры; среди людей, не имеющих знаний и даже не предполагающих, что можно жить не лицемеря. Не считай себя невинно страдающим, закабалённым такими печальными обстоятельствами. Усматривай в них нужные тебе – твои собственные обстоятельства, – через которые тебе необходимо пройти, чтобы в себе самом найти стойкость чести и высокое благородство.

Иди смело рядом с И., живи с ним так же рука в руку и сердце к сердцу, как идёшь со мной. Пересылаю тебе письмо брата, обнимаю тебя, благословляю и шлю привет моей верности.

Твой вечный друг Флорентиец".

Не знаю, чем я был больше тронут: письмом ли Флорентийца, заботами ли окружавших меня друзей, – только встал в моих глазах образ Флорентийца с цветком чудесной лилии, – и показалась мне жизнь чем-то великим, нужным, ценным; таким ещё ни разу не рисовалось мне величие земного пути человека.

Я вынул письмо брата, и слёзы потекли у меня из глаз при виде дорогого почерка брата-отца, которого я так давно не видел.

– Ты что, Левушка? – услышал я голос Ананды и почувствовал его руку на своей голове.

– Не беспокойтесь, – беря его руку и приникая к ней, сказал я. – Просто так давно не видел почерка брата, что не могу совладать с волнением. Но я совершенно здоров.

– Мужайся, друг. Жизнь рано дала тебе зов. Стремись отвечать ей не как мальчик, а как мужчина.

Он сел за прерванную работу, я же стал читать письмо, сразу вернув себе самообладание.

"Давно уже расстались мы с тобой, мой сынок Левушка. И только теперь каждый из нас может оценить, чем были мы на самом деле друг для друга и каково было влияние каждого из нас друг на друга.

Расставшись со мной и вынеся из-за меня столько испытаний, лишь теперь ты можешь сказать, любил ли и любишь ли ты меня. Только теперь, оставшись один, ты можешь решить, хороши или дурны были те заветы, на которых я старался воспитывать тебя.

Что касается меня, то, попав в непривычный для меня мир людей и идей, я почувствовал, как я плохо воспитан, как мало я знаю и какую огромную работу самовоспитания и самодисциплины мне придется начинать".

Дойдя до этого места, я вскочил со стула, забегал по комнате, схватившись за голову и крича:

– Да ведь это же невозможно! Брат Николай – невоспитанный человек!? Это бред!

Вошедший И. уставился на меня своими топазовыми глазами и сказал:

– Левушка, тебе приснились козлы?

– Хуже, И., хуже! Читайте сами, вот здесь. Ну, есть терпение выдержать?

– Ты, я вижу, так же приготовил в своём сердце место для чтения письма брата, как ты готовил его для писания письма капитану! Как ты думаешь? Сейчас ты радуешь Флорентийца?

Я вздохнул и пошёл на своё место, снова взявшись за письмо и поражаясь, на какое короткое время хватило моего самообладания, казавшегося мне таким цельным и твёрдым.

"Если бы у меня была малейшая возможность, – читал я дальше, – я бы выписал сюда моего дорогого Левушку, о котором думаю постоянно и без которого в сердце моём живёт иногда беспокойство. Мне порою кажется, что тебе бывает горько. Ты считаешь, что я, брат-отец, покинул брата-сына и живу так, как хочу, как выбрал и где тебе нет места.

Но если я виноват в личной привязанности, в личной дружбе и тоске по другу, то это по тебе, Левушка.

Твои успехи, твоя жизнь мне дороже моей. И как я признателен милой Хаве, приславшей мне твой рассказ. Я скрыл от тебя, что пишу сам. Скрыл, чтобы не давить на тебя, чтобы ты сам вырабатывал своё мировоззрение, независимо от меня, свободно ища не гармонии со мною, а своё собственное движение в гармонии с жизнью.

И ты порадовал меня. Я ждал всегда от тебя вещи талантливой. Но ты дал в первой же черты художественной высоты и мудрость не мальчика, а большого, твёрдого сердца, которому близок гений.

Моя жена шлёт тебе привет и надежду на скорое свидание. Ей тоже, не меньше моего, приходится перестраиваться в новой жизни. Но как женщина она делает это проще и легче. А как существо, принадлежащее какой-то высшей расе, – выше и веселее.

Смейся, Левушка, больше. Не печалься разлукой. Я знаю, какая глубина любви и верности живёт в твоём сердце. Поэтому я не говорю тебе о благодарности людям, спасшим нам с тобой жизнь. Я говорю только: смотри на их живой пример и ищи в себе все возможности расти, чтобы когда-нибудь идти по их следам, дерзая разделить их труд.

До свидания. Я не придаю значения письмам, я знаю и верю, что я живу в сердце брата. Но буду рад увидеть твой полудетский почерк, которым ты был в силах написать вещь, утешившую много сердец. Твой брат Н.".

Должно быть, я долго ловиворонил.

– Что же, Левушка, теперь, может быть, расскажешь толком, что тебя ввело в исступление? – поглаживая меня по голове, сказал И.

Я протянул ему оба письма, не будучи в силах ни говорить, ни двигаться. Я точно был сейчас с братом Николаем, видел его и Наль, и они оба кивали мне головами, весело улыбаясь. И. сел подле меня, прочитал оба письма и сказал: – Очень скоро, уже на этих днях, мы с тобой уедем отсюда. Поедем не морем, чтобы ты мог увидеть чужие страны и народы.

Здесь у нас останется одно только существо, о котором нам с тобою надо особенно позаботиться, – это Жанна. Все остальные – так или иначе – добредут до равновесия и научатся стоять на своих ногах. Жанне же надо постараться сделать временные костыли, пока Анна и князь не помогут ей вырваться из сетей её собственной невоспитанности и бестактности.

– Ах, Лоллион, мне даже слышать мучительно стыдно, когда вы говорите: "нам с тобой". Я каждую минуту попадаю впросак сам, ну хоть вот сию минуту! Но – признаться ли – несмотря на всю нелепость своего поведения, на всю смешную внешнюю сторону, я внутри всё чаще и чаще испытываю какой-то восторг.

Я так счастлив, что живу подле вас! И слова Флорентийца о том, что мне кажется, будто я вырван откуда-то и что-то потерял, – это уже моё "вчера". А моё "сегодня" – это какое-то просветлённое благоговение, с которым я принимаю своё счастье жить подле вас каждый новый день.

Я хорошо понимаю, о чём хотел сказать князь. Но внутри меня звенит не пустое сердце, как он выражается. Наоборот, моя любовь такая горячая, такая знойная! Иногда мне кажется, что даже физически разливаются вокруг меня горячие струи моей любви.

– Вот и пойдём с тобою к Жанне; и неси ей эти струи. Неси, не думая о словах, какие скажешь. Думай только о руке Флорентийца и его силе, которую тебе надо ей передать. Это ничего, что сам ты – как таковой – бываешь шаток и слаб и теряешь в мыслях связь с ним. Лишь бы в сердце твоём всегда сиял его образ. Ты всюду сможешь принести его помощь, если верность твоя не поколеблется. И никто не ждет, что сегодня ты станешь ангелом или святым. Но всякий мудрый знает, что на чистое и бесстрашное сердце он может положиться. Чистое сердце это тот путь, по которому мудрец может послать свой свет людям.

Вошедшему Ананде мы сказали, что отправимся сначала в "Багдад", а затем зайдём в магазин к Жанне как раз к обеденному перерыву. Ананда подумал и ответил:

– Хорошо, Анна по обыкновению придёт сюда в перерыв. Я переговорю с нею и, может быть, тоже приду в магазин. Но лучше я подожду вас здесь, нам придется заняться лечением княгини.

Мы расстались, и к началу перерыва были на месте.

– Как я счастлива видеть вас, – вскрикнула Жанна. – Как будет жалеть Анна. Она только что пошла с отцом к вам.

– Анна жалеть не будет; у неё дел немало и без Левушки, – сказал И. – А вот вы, конечно, сейчас будете плакать.

– И вовсе не буду, доктор И. Я теперь стала такая жестокая, что слезы не выроню ни о ком и ни о чём. За последнее время я видела столько горя, что сердце у меня стало грубое, как этот медный чайник, – указывая на довольно безобразный пузатый чайник, почему-то стоявший на изящном столике, сказала Жанна.

– Неужели же, Жанна, всё, что вы видели от людей за последнее время, вы можете назвать жестокостью? – в ужасе спросил я. Жанна опустила глаза, и на лице её появилось выражение тупого упрямства, какое бывает у балованных и недобрых детей. Я поражался, как может подниматься со дна души Жанны на поверхность всё самое плохое, что там лежит? И именно сейчас, когда люди несут ей всё лучшее, что есть в их сердцах? Я знал, как много добрых качеств в этой душе, и терялся в догадках, что могло стать причиной её ожесточения.

И. молчал, и какое-то чувство неловкости за Жанну охватило меня. "Неужели она не ощущает, какое счастье для неё, как и для всякого другого, сидеть вместе с И.?" – думал я. Я и представить не мог, как можно не сознавать той высокой мудрости, которая шла от И., и не переживать её как счастье.

– Как вы считаете, Жанна, не следует ли вам сходить к княгине и поблагодарить её за заботы о ваших детях? – спросил И. тихо, но тем чётким и внятным голосом, который – я знал – несёт в себе целую стихию для человека, к которому обращен.

Выражение упрямства не сходило с её лица, и она ответила капризно, с досадой, как будто бы к ней приставали с чем-то незначащим и нудным:

– Не просила я никого заботиться о моих детях; позаботились – как сами того хотели, ну и баста.

Я онемел от изумления и не смог вмешаться в разговор. Я никак не ожидал от Жанны подобной вульгарности.

– А если завтра жизнь найдёт, что неблагодарных следует вернуть в их прежнее положение? И вы снова очутитесь на пароходе с детьми, без гроша и без защиты добрых людей? – пристально глядя на неё, спросил И.

Жанна, как бы нехотя, лениво подняла глаза и... задрожала вся, умоляюще говоря:

– Я и сама не рада, что всё бунтую. Меня возмущает, что меня все учат, точно уж я сама ничего не понимаю. Мои шляпы уже прославились на весь Константинополь; ведь это что-нибудь да значит? Не могу же я и детей воспитывать, и дело вести, и, наконец... жизнь не только в детях? Я хочу жить, я молода. Я француженка, мы рано привыкаем к открытой жизни. Я хочу ходить в театры, рестораны, а не дома всё сидеть, точно в монастыре, – говорила возбужденно Жанна.

– Давно ли вы изменили ваши взгляды? На пароходе вы говорили мне, что готовы всю жизнь отдать детям, борясь за их жизнь и здоровье? – глядя на неё, продолжал И.

– Ах, доктор И., что вы всё поминаете этот пароход? Ведь уж это всё было давно; так давно, что я даже и забыла. Меня дамы приглашают к себе, хотят познакомить с интересными кавалерами, а вы мне всё о детях. Не убудет же от них, если я повеселюсь! – протестовала Жанна, досадливо кусая губы.

– Нет, быть может, им будет даже лучше, если они и вовсе не будут жить с вами. Но вам, неужели вам кажется прекрасной та рассеянная жизнь, о которой вы мечтаете? Неужели в детях вы видите только помеху?

– Я вовсе не скрываю, что очень хотела бы отправить детей к родственникам. Я их очень люблю, буду, верно, скучать без них; но я не могу сделаться хорошей воспитательницей. Я раздражаюсь, потому что они мне мешают.

– Дети ведь теперь постоянно живут у Анны. И если вам приходится их видеть, то не потому, что вы зовёте их, а потому, что они хотят видеть вас. Они бегут к матери и, награжденные сначала поцелуями и сластями, а потом шлепками, возвращаются к Анне, говоря няне: "Пойдём домой". Вам их не жаль, Жанна? Не жаль, что дети называют домом дом чужой им Анны?

– Вы хоть кого доведёте до слёз, доктор И. Неужели только затем я так ждала вас и Левушку сегодня, чтобы быть доведённой до слёз?

– Я, я, я – только эти мысли у вас, Жанна? Вы ни одного лица чудесного, доброго, светлого не запомнили за это время? Образ сэра Уоми не запечатлелся в вашем сердце? – спрашивал тихо И.

– Ну, сэр Уоми! Сэр Уоми – это фантастическая встреча! Это святой, который вышел в грешный мир на минутку. Это так высоко и так – вроде как до Бога – далеко, что зачем об этом и говорить? Он вышел, как улитка показал свои рожки и скрылся, – опустив глаза, тоном легкомысленной девочки болтала Жанна.

Я думал, что грозовая волна от И. ударит Жанну и разнесёт её в куски. Его глаза, расширившиеся, огромные, метали молнии, губы сжались, прожигающая насквозь сила точно хотела вырваться наружу, но... он сделал какое-то движение рукой, помолчал – в полном самообладании – и ласково сказал:

– На этих днях мы с Левушкой уезжаем. Вероятно, сегодня вы видите нас в последний раз наедине, когда мои разговоры, так вас тяготящие, могут касаться дорогих вам людей. У Анны дети жить долго не могут. Она прекрасная воспитательница, но у неё – иные сейчас дела и задачи.

Если жизнь, которую рисует вам Леонид, так для вас заманчива, – идите, наслаждайтесь страстями. Но – уверен – как горько когда-нибудь вы зарыдаете, вспомнив эту минуту! Когда осознаете, что стояло перед вами, кто был подле вас и как вы сами всё отвергли...

Любовь – это не та чувственность, которая сейчас разъедает вас и в которой вы думаете найти удовлетворение. Но всё равно. Что бы я ни сказал вам теперь, вы – слепая женщина, слепая мать. Как слепа та мать, которая видит в жизни одно блаженство – в "моих детях" – и портит их своей животной любовью, так слепа и та, что не видит счастья сберечь и вывести в жизнь порученные ей души, для которых она создала тела, – обе одинаково слепы, и никакие слова их не убедят.

Отправлять ваших слабых здоровьем детей к родственникам, где жизнь груба и где о них будут заботиться не больше чем о собаках или курах, – нельзя. Если они вас стесняют, я могу отправить их в прекрасный климат, в культурное семейство, где есть две воспитательницы, отдающие этому делу и любовь, и жизнь.

Но этот вопрос должен быть решен при мне, пока я здесь, и увезёт их Хава, для которой я прошу у вас крова на несколько дней. Завтра мы зайдём к вам, и вы скажете нам, что решили. А вот и Анна, – нам пора уходить.

Анна, видимо, торопилась, учащённо дышала и была бледна от жары.

– Как я рада, что застала вас, – здороваясь с нами, сказала она. – Но что это с вами, И.? Вы, право, точно Бог с Олимпа, прекрасны, но гневны. Я ещё ни разу не видела вас таким. – Она обвела нас всех глазами, снова посмотрела на И. и вздохнула.

– Я рада, что вы здоровы, Левушка, – обратилась она ко мне. – Но неужели вы оба уедете раньте, чем вернётся Хава?

– Хава будет здесь завтра; она свою задачу выполнила так, как только и могла её выполнить воспитанница сэра Уоми, – ответил И. – Я просил у Жанны приюта для неё на короткое время. Дети, Анна, не могут оставаться у вас. Если Жанна не передумает, – Хава отвезёт их в семью моих друзей.

– Как? – вне себя, бросаясь к Жанне, закричала Анна. – Вы хотите отдать детей? Но вы не сделаете этого, Жанна! Ведь вы сейчас в своей капризной полосе! Это пройдёт, опомнитесь.

– Я именно опомнилась. Я совсем не хочу в монастырь, как вы. И раздумывать много не желаю. Я отдаю детей вам, доктор И. Хава может увезти их хоть завтра, – холодно сказала Жанна, поражавшая меня всё больше. Я не узнавал прежней Жанны, милой, ласковой.

– Жанна, ведь вы на себя наговариваете! Это только ваше слепое упрямство, а завтра будете плакать, – настаивала Анна.

– Не буду и не буду плакать! Что вы все ко мне пристали со слезами? Вы воображали, доктор И., что я буду оплакивать разлуку с Левушкой? Нет, я уже поумнела! – перешла Жанна на вызывающий тон.

– Когда жизнь будет казаться вам невыносимой, когда будете обмануты, брошены и унижены, – оботрите лицо тем пологом, что я вам повесил, – ласково, печально сказал И. Обратитесь тогда к князю как к единственному другу, в сердце которого не будет презрения и негодования. Не забудьте этих моих слов. Вот единственный завет любви, который я могу вам оставить. Не забудьте его.

Голос И., когда произносил он эти последние слова, зазвучал точно колокол. Мне вдруг почудилось, что подле пронеслось что-то грозное, бесповоротное, что положило Жанне на голову венок не из роз, о которых она так мечтала, а из терниев, ею же самой сплетённый.

Я снова вспомнил, что говорил капитан о Жанне. Сердце моё разрывалось, глаза были полны слёз. Я глубоко поклонился ей и в первый раз не притронулся, прощаясь, к её крохотным ручкам. Я хотел бы встряхнуть её, обнять, образумить; но сознавал, что сил моих не хватит даже на то, чтобы поддержать её мужеством. Я горько плакал, когда И. выводил меня из магазина, перед которым уже остановилась коляска с нарядными дамами.

Только спокойствие и мужество И. помогли мне вспомнить о Флорентийце, мысленно уцепиться за его руку и остановить рвущиеся из груди рыдания. Мне казалось, что Жанна закусила удила, и всё лучшее в ней скрылось под мутью наболевшего сердца. Точно кривое зеркало отражало для неё теперь мир, людей, пряча всё прекрасное под пошлостью и злобой.

Когда мы вошли к Ананде, он ни о чём не спросил, только сказал, по обыкновению залезая в мою черепную коробку:

– Отдели временное и уродливое от вечного, неумирающего. И поклонись страданию человека и той его муке, которая останется с ним, когда страсти завянут и спадут, как шелуха, и он увидит себя в свете истины. Он ужаснётся и будет искать свет, который когда-то ему предлагали. Но путь к свету – в самом человеке. Научить этому нельзя. Сколько ни указывай, где светло, – увидеть может тот, в ком свет внутри.

Скорбеть не о чем. Помогает не тот, кто, сострадая, плачет, а тот, кто, радуясь, отдаёт улыбку бодрости страдающему, не осуждая его, но его положение.

Через некоторое время к нам вошёл князь, сказав, что княгиня отдохнула после ванны, лекарства ей даны, и мы можем начинать лечение.

Ананда и И. были сосредоточенны. Они коротко отдавали мне приказания. Мы переоделись в белые костюмы, и я нёс запечатанный пакет с халатами и шапочками, который мы должны были вскрыть у княгини и там же надеть на себя его содержимое.

Я ни о чём не спрашивал, но чувствовал, что оба моих друга видят в предстоящей операции что-то очень серьёзное и трудное.

Княгиня была беспокойна, на щеках её горели пятна, ванна, видимо, её утомила.

Ананда велел сестре приготовить бинты, просмотрел приготовленные заранее лекарства и дал больной капель. Когда она уснула, он сделал ей три укола и какой-то большой иглой довольно долго вливал в вену сыворотку тёмного цвета.

Когда рука была забинтована, он велел мне всё убрать, сел возле кровати и сказал князю:

– Через два часа у неё начнется бред, поднимется температура, её будет лихорадить. К утру всё утихнет, больная будет часто просить пить. Давайте это питье по глотку, но не чаще чем через двадцать минут. Можете вы сами точно всё исполнить? Если появятся тошнота или боль, – пошлите за мной, но сами не отходите от больной. Так вместе с сестрой и сидите, не отлучаясь из комнаты. Думаю, что всё будет хорошо, и я сам приду без зова вас проведать.

Простившись с князем, мы пошли к себе; но Ананда увёл нас в свои комнаты, где предложил разместиться по-походному.

Мысли о Жанне не покидали меня. Я перечел ещё раз письма брата и Флорентийца, приник к руке моего великого друга, моля его о помощи, и лег спать – в первый раз за всё это время не примирённый и не успокоенный.

Не помню, как заснул в этот раз. Но помню, что я поражался спокойному и даже торжественному выражению лица И., который сидел за столом, разбираясь в каких-то записках.

Утром, часов около семи, Ананда вышел из своей комнаты, говоря, что пройдёт к больной один, а если мы ему понадобимся, – пришлет за нами.

Я был бы не прочь ещё подремать, но И. встал мгновенно. Это меня устыдило, и я тоже отправился в душ, думая о том, что ни разу не видел больным ни И., ни Ананду. Чем и как были закалены их организмы? Я этого не знал и очень сожалел, что до сих пор не выполнил указаний о занятиях гимнастикой и верховой ездой.

Мы с И. вышли в сад и хотели пройти в беседку, но тут встретили князя, звавшего нас к Ананде.

– Я вас позвал, чтобы вы полюбовались княгиней, – весело встретил нас Ананда на пороге комнаты.

Княгиня лежала, вернее, полусидела, посвежевшая, помолодевшая и такая бодрая, какой я её ещё не видел. Зато у князя вид был усталый, и только его сиявшие глаза говорили, как он счастлив.

Поздравив княгиню с выздоровлением, И. сказал князю, чтобы он немедленно отправлялся спать, так как больная может быть оставлена на сиделку. А вечером, за обедом, мы встретимся: у нас есть к нему просьба и большой разговор.

Князь обрадовался, сказав, что для него двойная радость, если он может быть нужен И., и мы расстались до вечера.

Втроём мы вышли из дома, выпили кофе у приятеля-кондитера и расстались с Анандой, который пошёл по своим делам, принявшим теперь совершенно иной оборот. Ни разу Ананда не сказал о своём разочаровании в связи с расстроившейся его поездкой в Индию. Ни разу что-либо похожее на досаду, что было бы так обычно для любого человека, которому осложнили жизнь, не мелькнуло в нём. Если имена Анны, Генри, Ибрагима и упоминались им, то только в связи с ласковым состраданием к их судьбе и уважением к их несчастью.

Не раз я думал, как бы горевал, досадовал и обвинял того, кто встал бы препятствием на моём пути и нарушил мои планы. И тут же, вспомнив всё, что перенёс за это время, я понял, что малому научился, несмотря на все передряги.

– Что задумался, Левушка? Ведь ты, пожалуй, даже и не знаешь, куда мы сейчас идём? – очнулся я от голоса И. – А между тем мы подходим к цели. Сейчас будем у Строгановых. Мы, вероятно, застанем Елену Дмитриевну с Леонидом за завтраком, – и это будет наш прощальный визит.

Мы действительно застали мать и сына за едой и беседой и, похоже, не очень для обоих приятной. Узнав, что мы уезжаем, Строганова встревожилась.

– Неужели и Ананда едет тоже?

– Нет, он пока остаётся. Но почему вы так встревожены? – спросил И. – И почему у Леонида вид упорствующего и воинствующего дервиша?

– Если бы речь шла о монашеской секте, мне было бы много легче, – ответила мать. – Не было бы женщины, замешанной в этом деле. А сейчас, – что же от вас скрывать? Вбил себе в голову мальчишка, что ему надо жениться на этой смазливой французской кукле!

Только прикосновение И. к моей руке помогло мне смолчать. Точно оса укусила меня в сердце.

– Представляете себе? Двое детей и мамаша сядут нам на шею, – возмущенно продолжала Строганова.

– И вовсе не будет с нею детей, – вмешался Леонид. – Она их отправит к родственникам.

– И просто в толк не возьму, чем она тебя околдовала? И когда это всё совершилось? Ведь это гипноз какой-то! – бурлила мать, точно кипящая кастрюля.

– Ну что тут, мама, разбирать, когда да что? Хочу – и баста! Сказал – женюсь на ней, – и чем больше будешь противоречить, тем скорее женюсь, – возражал любимчик.

– На что же вы будете жить? Ведь она нищая! Значит, опять я должна вас содержать? – заявила мать, и в её голосе послышалось слезливое раздражение.

– Мой капитал лежит нетронутым, – отвечал сын. – Это – раз. А вовторых, я уже всё обдумал. Я буду хозяином магазина, а Анну мы оттуда попросим. Этой святоше там не место. Пусть учит музыке, где хочет и кого хочет. В магазине она только отпугивает клиенток своей постной физиономией.

– Час от часу не легче, – вскричала в последней степени раздражения Строганова. – Тебе учиться надо. Я мечтала о дипломатической карьере для тебя, а не о купеческой доле.

– Мало ли о чём ты с Браццано ни мечтала? Если бы все твои мечты сбылись, ты, наверное, была бы принцессой. Но пришлось тебе остаться женой купца, – съязвил любимый сынок.

Леонид говорил небрежно, свысока, как разговаривают опытные люди с теми, кто мало понимает жизнь. Он встал и, оправляя жилет и галстук перед зеркалом, продолжал:

– Я с тобой вовсе не советуюсь, мать, а просто сообщаю о своей женитьбе. Если тебе неприятно, что моя жена будет жить в твоём доме, – хотя, признаться, он общий, по воле отца, – я перееду к ней. Я вижу первую для себя возможность легко стать богатым и самостоятельным. Деньги, потраченные отцом на оборудование магазина, он мне подарит. А Жанну я выведу в свет, и скоро у нас будет не один, а десять магазинов. Поработает у меня жёнушка! – и Леонид захохотал.

Я еле сдерживался и отказывался представить, чтобы Жанна, милая Жанна попала в лапы этого паука.

– Хорошенькое дельце! Ни один из моих сыновей не женился так, чтобы жена принесла в дом меньше двадцати тысяч! Да ещё и тряпок немало. А ты? Нищенку приведёшь? – фыркала мать.

– У Жанны есть капитал в тридцать тысяч, – спокойно сказал И. – И невеста она – если уж разбирать её с этой стороны – более завидная, чем ваши невестки. У неё есть талант, и ремесло её может обеспечить ей жизнь. Тогда как ваши дамы, кроме как мерить новые платья, ничего больше не умеют. И дело вовсе не в том, достойна ли Жанна чести войти в ваш дом. А достоин ли ваш сын чести быть мужем этой женщины? И... достойно ли сами говорите сейчас о той, которую ещё недавно вы ласкали, задаривали и называли своей любимицей? Что изменилось в ней, чтобы так переменилось ваше отношение к ней, Елена Дмитриевна? – глядя в глаза Строгановой, закончил И.

– Может быть, в ней ничего и не менялось. Но разница ведь: видишь ли ты в женщине просто забавную приятельницу, умеющую сделать чудесную шляпу и чепец, или жену своего сына?

– Я, мама, никогда не спрашивал, что тебе нравилось в твоих кавалерах. Мы ведь здесь взрослые люди. Предоставь мне самому решать, что мне может нравиться в женщинах. Жена – это совершенно особая штука. Тут надо выбирать рабу, – выпалил Леонид.

Я хотел вскочить и убить этого негодяя, который ещё совсем недавно имел такой ужасный вид. Теперь он нахально любовался в зеркале своей завитой и напомаженной головой, тёмными усиками и выпуклыми, стеклянными глазами, серо-голубыми, бессмысленными, наглыми.

– Откуда вы, Леонид, взяли, что Жанна согласна выйти за вас замуж? – спросил спокойно И.

И – как странно! Мне показалось, что под его взглядом Леонид точно слинял. Его пошлая самоуверенная физиономия кавалера-самца, знающего себе цену, как-то вытянулась; сам он несколько сгорбился и что-то трусливое отразилось во всей – сразу ставшей жалкой – фигуре.

– Вот ещё вопрос! Я думаю, каждой женщине хочется выйти замуж, – старался храбриться Леонид.

– Имея такие данные, Жанне выйти замуж очень легко, – ответил ему И. – И она, конечно, найдёт себе человека более культурного, чем вы, ищущего не рабу в жене, но друга.

И вообще, не только выкиньте из головы мечту о женитьбе на Жанне, но, если не желаете вновь заболеть и лежать скрюченным, – забудьте дорогу в магазин. Вспомните хорошенько то состояние, которое вы уже там пережили. Ещё раз повторяю: я запрещаю вам приближаться к Жанне не только в магазине, но и где бы то ни было.

Вам же, Елена Дмитриевна, я ещё раз хочу сказать, что если вы не оставите своей прежней манеры жить, одурманиваться опиумом и развращать сына баловством, результаты которого, а также любовь и уважение к вам сына-любимчика вы имели случай сейчас ещё раз наблюдать, – такой жизни долго не вынесете. Вы так истрепали свой организм, что кончится это для вас плохо.

– Ну, будет вам стращать меня, любезный доктор И. Я не робкого десятка, – злорадно усмехаясь, ответила Строганова. – Это сын мой – вижу сейчас – трус! Весь сгорбился, перепугался и уже готов пуститься в бегство от Жанны, хотя только что рвал и метал! Мне даже стыдно за него.

– А что вы, мать, сделали, чтобы пробудить в уме и сердце вашего несчастного сына какие-нибудь героические силы? – спросил её спокойно И.

– Как это скучно! Вы всё носитесь, И., со своими моральными выкладками! Что вы понимаете в жизни и в людях? Нянчитесь с какими-то идеалами, смешными и нежизненными, и только мешаете людям весело жить. Ещё Ананда, – куда ни шло. Хоть помог многим. Но вы... – Она скорчила презрительную мину, но вдруг закашлялась, схватилась за грудь и с ужасом стала глядеть куда-то в угол.

– Что с тобой, мать? Ты похожа сейчас на колдунью из сказки. Да говори же! Чего ты уставилась в угол? Мне страшно! – вертя головой во все стороны, грубо и раздражённо говорил Леонид, охваченный страхом.

– У вашей матери спазма в сердце. Это очень мучительная вещь. Принесите воды, я дам ей капли, – сказал ему И.

– Меньше бы курила да за картами ночей не проводила, – вот и была бы здоровой, – бормотал любимчик, лениво, как бы с трудом, вставая за водой.

Строганова еле могла выпить капли. И. поднёс к её носу остро пахнувшую соль, натёр ей чем-то виски, и через некоторое время ей стало лучше, а скоро и совсем всё прошло.

– Какой это был ужас, – сказала, оправившись, Строганова. – Точно меня насквозь стрела пронзила.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.