Глава VIII. Обычная ночь Общины и что я видел в ней. Вторая запись брата Николая. Мое бессилие перед "быть" и "становиться". Беседа с Франциском и его письма
Глава VIII. Обычная ночь Общины и что я видел в ней. Вторая запись брата Николая. Мое бессилие перед "быть" и "становиться". Беседа с Франциском и его письма
Я возвратился в мою комнату, как только стало возможно читать. Но в эту чудесную, короткую ночь мне было суждено выучить еще один великий урок. Не успел я углубиться в аллею парка, как заметил, что я в нем далеко не один.
По дальним аллеям бесшумно двигались фигуры, и когда я спросил одного из встретившихся мне братьев, ходившего взад и вперед по аллее, ведшей за пределы парка к ближайшим селениям, не спится ли ему, как и мне, в эту ночь, он мне ответил:
– О нет, милый брат, сон мой всегда прекрасен". Но сегодня моя очередь ночного дежурства; и я буду очень рад служить тебе, если тебе в чем-либо нужна моя помощь.
– Ночное дежурство? Но для чего оно? Разве можно ждать ночного нападения на Общину?
– Нет, врагов у Общины нет, хотя звери иногда и забегают сюда. Дежурство братьев существует для того, чтобы подавать помощь людям во все часы суток, независимо от того, будут ли это часы дня или ночи.
– Но кому же нужна помощь ночью? – продолжал я спрашивать с удивлением.
– Кому, – засмеялся брат. – Ты, вероятно, очень недавно в Общине. Пойдем вон к тому огоньку, куда я сейчас провел трех спутников. Ты сам сможешь судить, был ли я прав, решив, что им нужна немедленная помощь, хотя сейчас и ночь.
Огонек, на который мы пошли, казавшийся таким крохотным, оказался на самом деле совсем не маленьким, но был так далеко от нас, что я и принял его за маленькую лампу.
Мой спутник подвел меня к домику, три окна которого были ярко освещены. По его знаку я подошел к одному из окон и увидел худую, истощенную женщину в туземном истрепанном платье, с младенцем на руках. Спиной к окну стояла женская фигура, одетая в обычное платье сестры Общины, и подавала путнице чашку дымящегося молока, хлеб с медом и еще какую-то пищу, которой я рассмотреть не мог.
Внезапно сестра повернулась лицом к окну, и я едва сдержал крик: кормившая несчастную была леди Бердран. Стоявший подле меня брат, заметив, что я отшатнулся, решил, что я уже рассмотрел картину деятельности в этой комнате, взял меня за руку и осторожно, чтобы я не наступил на цветочные клумбы, перевел меня ко второму светящемуся окну.
Как раз в ту минуту, как я прильнул к окну, раскрылась дверь в глубине комнаты, и я увидел старика, очевидно, только что вышедшего из ванны, которому незнакомый мне дежурный брат помогал надеть чистое платье. Брат вывел старика из глубины комнаты и усадил к столу. По манерам старика я понял, что он слеп, хотя глаза его были широко открыты.
Дверь снова открылась, и молоденькая сестра ввела мальчика лет восьми, очевидно, только что умытого, причесанного, и посадила его рядом со стариком за стол. Я понял, что мальчик служил поводырем.
Через минуту та же сестра принесла обоим странникам по пиале дымившегося супа, а брат отрезал им большие ломти хлеба. Я давно не видел такой жадности, с которой накинулись на пищу дед и мальчик.
Мой спутник перевел меня к третьему окошку. Здесь сидела женщина, закутанная во вдовье покрывало. Она крепко сжимала руками свой живот и раскачивалась из стороны в сторону, время от времени издавая сдерживаемый стон.
В комнате были две сестры и знакомый мне врач. Все они хлопотали возле женщины, усиленно ей что-то объясняли, в чем-то убеждали, чего та не могла или не хотела понять.
– Я ее встретил у окраины парка и вытащил из петли ее собственных кос, которыми она хотела удавить себя. Она так отчаянно мне сопротивлялась, что я должен был позвать на помощь еще двух братьев. Мы втроем еле смогли довести ее сюда. Я подозреваю здесь одну из бесчисленных драм вдовьего положения. Не одна жизнь уже спасена Общиной из числа страдалиц невыносимого социального предрассудка – вдов Индии. Али и многие его друзья борются всеми силами и с этой скорбью Индии. В дальних Общинах, среди лесов, есть детские приюты, где несчастные вдовы-матери обслуживают своих и чужих детей. Суди теперь сам, дорогой брат, нуждается ли в ночной помощи этот кусочек мира.
Он вывел меня на одну из аллей, ласково простился и вновь пошел на дальние дорожки, продолжая свое ночное дежурство. Расставшись с ним, я остановился и стал осматриваться вокруг. Куда бы я ни повернулся, сколько хватало глаз, всюду я видел маленькие огоньки, значение которых я теперь хорошо понимал.
Целые рои новых мыслей зажглись во мне. Я начинал понимать, что значит, не теряя ни минуты в пустоте, "быть бдительным" и служить встречному человеку, служа в нем самой Жизни.
Я возвратился домой и снова стал читать книжку брата.
"Мы с тобой прервали нашу беседу на том месте, где я характеризовал твою деятельность как служение Богу в человеке, – читал я продолжение второй записи, точно она была продолжением моих собственных мыслей. Это путь каждого человека, ищущего ученичества. Для ученика нет иных часов жизни на земле, как часы его труда; и весь его день – это радостное дежурство, которое он несет не как долг или подвиг, а как самое простое сотрудничество со своим Учителем.
Радостность ученика приходит к нему как результат его знаний. В нем до тех пор изменяются все его предрассудки тяжелых обязанностей, скуки добродетельного поведения и нудности долга, пока сердце не освободится от мыслей о себе, о своем "Я".
Как только станет легко, потому что глаза перестали видеть через призму своего эгоистического "Я", так ученик стал готов к более близкому сотрудничеству с Учителем.
Как ты представляешь себе эту взаимную деятельность ученика и Учителя? Думаешь ли ты, что Учитель ежечасно направляет весь день труда ученика, водя его на полотенце, как мать младенца, стараясь научить его ходить?
Нежность внимание и любовь-помощь Учителя превышают всякую материнскую заботливость. И характер их совершенно иной, чем заботливость матери, в которой на первом плане стоят бытовые, чисто эгоистические заботы.
Двигатель деятельности Учителя в его охране ученика лежит в самом ученике, в его порывах чистоты. Не в том забота Учителя, чтобы предложить ученику комплекс тех или иных условных возможностей и рецептов, как достигнуть совершенства, но в том, чтобы возбудить дух его к тем делам, что необходимы именно ему для его высшего развития. Где он мог бы сам найти весь тот Свет и истину, через которые сумел бы понять, что знание не есть ни слово, ни учение. Оно – действие. Оно означает: быть и становиться, а не слушать, критиковать, принимать, что нравится, выкидывать, что не подходит своему предрассудочному убеждению данной минуты, и принимать частицу, не видя целого. Дух Учителя толкает ученика к распознаванию, к умению свободно наблюдать за своими собственными мыслями.
День за днем все крепнет верность ученика, если он видит в каждом деле не себя, а ту любовь, что идет через него. Не "Я" становится его бытом, но через меня. Он освобождается с каждым днем от все большего количества предвзятых мыслей, которые коренились в его "Я". И его бесстрашие, бывшее раньше порывами его ума и числившееся среди его добродетелей, становится атмосферой его дня, его простой силой. Не имей предрассудка разъединения от Учителя только потому, что тебя разделяет с ним расстояние. Расстояние существует до тех пор, пока в сердце живет предрассудок жизни одной земли. Как только знание расширяет кругозор – исчезает и тень расстояния, как и тень одиночества.
Перед проясняющимся взором ученика не стоят горы мусора, мешающие ему видеть Гармонию. Но Гармония не зависит ни от места, ни от храмов, у которых молятся, и сама она не храм, которым восторгаются. Гармонию постигают постольку, поскольку носят Ее в себе.
Через внутреннюю самодисциплину человек начинает проводить в свой текущий день не только свое духовное творчество. Он, работая над новым пониманием, что такое "характер", по новому складывает и всю свою внешнюю жизнь. Если раньше он торопливо вскакивал с постели, в последнюю минуту покидая свою комнату, чтобы только поспеть к неотложным делам, и оставлял свою квартиру, как запущенное логово, – теперь ему становится ясно, что окружающая его атмосфера неотделима от него самого.
Если раньше он вел неаккуратную жизнь, оправдывая себя талантом, и принимал свою богему за неотъемлемую часть артистичности, то он ничем не отличался от любого "теософа-искателя", считающего свое внешнее убожество неотъемлемым бесплатным приложением к своим исканиям, к своей теософии.
Чем шире раскрывается духовный горизонт ученика, тем дальше и яснее ему, сколько красоты он может и должен вносить в свой быт, чтобы быть живым примером каждому, с кем столкнула его Жизнь.
Простой день ученика, бдительно проводимый в труде, внимании и доброте, перестают быть унылым, серым буднем, как только в задачу вошло не "искать", а "быть и становиться".
Перед глазами ученика перестает разворачиваться панорама одних голых фактов земли. Его дух льется во все и связывает ежечасно лентами любви все случающееся в дне, всегда сливая в цельное единство оба трудящиеся мира: мир живого неба и мир живой земли.
Чтобы тебе приготовить из себя то высокое, духовно Развитое существо, которое может стать учеником, тебе надо понять, принять и благословить все свои внешние обстоятельства.
Надо понять, что тело и окружение не являются плодом одного настоящего воплощения. Они всегда карма веков. И ни одно из внешних обстоятельств не может быть отброшено волевым приказом. Чем упорнее ты хотел бы отшвырнуть со своей дороги те или иные качества людей или ряд обстоятельств, тем упорнее они пойдут за тобой, хотя бы временно тебе удалось их выбросить или от них скрыться.
Они переменят форму и снова, рано или поздно, встанут перед тобой. Только сила любви может освободить внешний и внутренний путь человека, только одна она превратит унылый день в счастье сияющего творчества.
В начале духовного развития, каждому человеку кажется, что талант творчества – это выявленное вовне могущество духа. Он не принимает в расчет величайших неосязаемых даров: смирения, чистоты, любви и радостности, если они не звучат для него как полезная земная деятельность.
Только длинный путь труда в постоянном распознавании приводит к целеустремленности Вечного, в каждом летящем действии его духовного и материального творчества. Порядок внешний становится простым отражением порядка внутреннего, точно так же, как каждое обдумывание протекающего творческого порыва не может выливаться в действие дня без базы диалектического мышления. Если скульптор хочет отразить порыв к победе всего своего народа, он должен углубиться во всю его историю, должен духом прочесть невидимые страницы доблести и национальной мудрости своего народа, постичь сам, в собственном сердце, вековое самоотвержение народа, главные идеи, двигавшие его в целом к совершенствованию, – тогда только он сможет уловить ноту, на которой звучит для народа его современность.
Тогда скульптор может создать в своей глине живой порыв, когда пережил в своем сердце всю Голгофу, всю скорбь распятия, все величие движения своего народа по этапам исторических мук и возвышений к тому кульминационному моменту духовной мощи своего народа, который художник хочет отразить для истории.
Ни глина, ни полотно не выдержат экзамена и нескольких лет, если их творцы ухватили лозунг и пустили его в массу как ходкий и прибыльный товар. Их произведения займут место как плохая агитационная реклама среди случайно выброшенного хлама.
В порывах творчества ученика, как у талантливого доктора, всегда живет меткость глаза духовного, ведущая непосредственно к интуиции. Но эта интуиция, не плод крохотного исследования, а синтез Мудрости, просыпающейся вовсе не в этот протекающий момент; она только видимое следствие многих невидимых творческих напряжений, имя которым Любовь.
Раскрепостить в себе Любовь и достичь возможности лить ее мирно и просто, как доброту, во все дела и встречи нельзя умственным напряжением. Свободно наблюдая свои порывы, неустойчивость, скептицизм или жадность, можно только прокладывать мелкие тропки, по которым со временем двинется сила, как кровообращение нового организма.
Что такое ученичество? Только, путь освобождения. Можно ли считать ученичеством жизнь, если в ней нет основ мира? Такого ученичества быть не может. Сколько бы, какими бы путями ни искал человек Учителя, он его не может найти, если все его мировоззрение полно легкомыслия и если он наивно ожидает, что у него внутри что-то само по себе изменится, раскроется, лопнет, как гнойный нарыв, или, наоборот, расцветет махровым цветом.
Скучнейшие "искатели" – это те, вечно оглядывающиеся назад и ищущие в настоящем оправдания или подтверждения тех бредней, что снились им в молодости. Величайший из путей труда – путь освобождения.
Нет ни одного мгновения, которое могло бы выпасть из цепи звеньев кармы, без самой величайшей обязанности человека: подобрать его немедленно, ибо оно всегда зов Вечности, всегда ведет к освобождению, как бы ни казалось оно легкомысленному человеку маловажным.
В ученике, оценившем путь не только свой, но и каждого другого, то есть понявшем важность воплощения, недопустимо легкомыслие. Это не значит, что надо двигаться по земле с важной физиономией выполняющего "миссию" и не умеющего смеяться существа. Это значит в каждое мгновенье знать ценность летящего "сейчас" и уметь его творчески принимать и отдавать.
Плоть и дух, как нераздельные клетки, не могут сочетать небо и землю иначе, как развиваясь параллельно. И чем больше развязывается мешок духа, тем шире освобождаются клетки тела для впитывания в организм светоносной солнечной материи.
Смерть для очищенного организма – только порыв движения величайшей радости. Смерть для человека, всю жизнь развязывавшего мешок предрассудков, – крестный путь очищения, хотя бы человек был очень хорошим и добрым в своей обывательской жизни.
Быт, с его условностями, чаще всего скрывает собой те стены предрассудков, о которые разбивает себе лоб умирающий. Первая из заповедей твоего ученического поведения должна состоять в легкости дня как сложного конгломерата духовного единения с живой жизнью каждого встречного земли. Для тебя "день" – это всегда и во всем участие тех невидимых помощников, что окружают тебя, вне зависимости от места, времени и расстояния, во всех твоих делах и встречах. Ты никогда не один, ты всегда трудишься с ними.
Пока в ученике не разовьются его психические чувства, дающие ему возможность ясно ощущать присутствие высоких сил, верность его должна вырасти в огромную любовь. Любовь, к кому бы она ни была – к Богу, к Учителю, к любимому святому – только тогда приведет к желанному слиянию с теми, кому поклоняются и кого зовут, когда перейдет в служение видимым окружающим людям, которым ученик научается нести поклон любви.
Путь ученичества для всех один: если несчастные стучатся в твою дверь – ты на правильном пути".
Здесь вторая запись обрывалась.
Я невольно закрыл лицо руками и погрузился в великие мысли, которые читал. Боже мой! Как далек я был от всех тех этапов зрелого духа, о которых сейчас читал. Я невольно стал думать о дорогом братеотце, двадцатичетырехлетнем юноше, офицере, почти ежедневно участвовавшем в стычках с горцами, постоянно жившем под угрозой ранения или смерти, всегда имевшем для крошки брата-сына нежность и ласковую, спокойную улыбку.
Я вспоминал это постоянное спокойствие брата Николая, передумывая по-новому всю жизнь его. И жизнь эта казалась мне теперь подвигом. Я не мог вспомнить ни одного женского образа, пересекавшего жизненную дорогу брата Николая, а он ведь был бесспорным красавцем.
Теперь я по-новому понял его скорбное, до неузнаваемости изменившееся лицо, когда я видел в первый раз, в аллее в К., Наль. Я понял и выражение муки во всей его фигуре в саду Али перед пиром. Я вспомнил и другого избранника духовного пути – Али-молодого. Слезы лились из моих глаз, но то были не слезы, оплакивавшие смертные муки дорогих мне людей, а слезы благоговения перед величием того, что только может вынести дух человека и каким примером сияющей помощи может стать такой человек. Моя мысль, мое сердце преклонились перед всеми, кого я встретил за последнее время. Я не мог найти достаточной благодарности для И. и Франциска, я повторял первые слова записи брата Николая, "Слава Тем, Кто довел меня до этого великого момента моей жизни. Слава тем, кто, как и я, дойдет до него".
Я почувствовал, что Эта теребит меня за рукав, поднял мою чудесную птичку, прильнул к его головке и не мог сдержать слез. Эта охватил крыльями мою голову, точно разделял мои слезы и утешал меня, и так застал нас И., вошедший в комнату.
Рука моего дорогого Учителя и друга нежно легла на мою голову и неподражаемо ласковый голос ободрял меня:
– О чем же ты плачешь, мой милый друг? Ведь то, что там прочитано и так потрясает тебя в пути дорогих тебе людей и высоких друзей, оно только тебе кажется героизмом отречения. Для них же оно – героика творчества и созидания, героика величайшей, непобедимой творческой силы: Радости. Запомни то, что я тебе скажу сейчас, и постарайся ввести мои слова как действие, как заповедь в твою новую жизнь. Нам с тобой приходилось уже не раз говорить о слезах. И я каждый раз объяснял тебе, что слезы, всякие слезы, расслабляют человека. Ты же, вступив на путь освобождения, взял на себя радостную деятельность становиться силой слабому, утешением горестному и помощью безнадежному. Не задавайся сейчас задачей победить слезы волевым давлением на себя. Но каждый раз, когда слеза готова скатиться с твоих глаз, подымайся духом выше и вспоминай о всех несчастных, которых в мире – и без твоих слез – так много. Так много плачущих во вселенной, что ученик обязан осушать их слезы, а не увеличивать их потоки.
Как только мысль твоя поднимется выше твоих эгоистических мыслей, ты увидишь, что всякая слеза – всегда слеза о себе, как бы ты ее ни расценивал. В твоем теперешнем положении, когда ты и слышишь голос Безмолвия, и видишь образы дорогих тебе людей независимо от места и расстояния, каждая твоя слеза ломает какой-либо из тех мостов, по которым идет твое общение с ними. Начинай свой день благословенной радостью жить еще один день на земле, еще один раз имея возможность поклониться Богу в человеке и помочь ему. Чем выше идет твое собственное раскрепощение, тем яснее самому, как легок мог бы быть путь человека и какою каторгой он делает для себя свой день, а нередко и для своих ближних. В окружающей тебя в эти дни семье людей, где ты раскрепощен от всех забот быта, от всех его условностей, созревай, друг, для тех лет, когда будешь брошен во все напряжение человеческих страстей. Только теперь ты можешь в полном спокойствии развивать все свое самообладание. Очень немногим дается это счастье: складываться умом, сердцем и характером среди людей, лишенных эгоизма. Все твои встречи здесь – это встречи старых и новых карм. И чтобы не упустить ни одного звена, которые подаются тебе любящими и заботящимися о тебе, у тебя остается одна задача: не лить слез, которые темнят очи духа, но лить радость, которая помогает каждому существу, пройдя мимо тебя, всколыхнуть в себе красоту, а не уныние. Возьми Эта, мы пойдем с тобой купаться и не вернемся сюда, навестим Франциска. Мне надо переговорить с ним о многом и, главное, узнать, отпустит ли он меня сейчас в дальние Общины, куда меня настойчиво зовут, А между тем и здесь много дела и без меня Франциску будет трудно. Включись, мой милый, в сеть интересов нашего общего дела и забудь о возможности плакать, хотя бы и благоговея перед героизмом других. То, что сегодня тебе кажется недосягаемым героизмом, то завтра становится просто трудным, а послезавтра – не трудным. И задача дня не в самой героике чувств, а в том, а чтобы все, чего ты достигаешь, не казалось тебе достигнутым через Голгофу, а достигалось легко, радостно, просто. Сегодня у тебя будет много труда. Ты спал ли ночь? – спросил И., пристально глядя на меня.
Я рассказал ему, как провел ночь, что видел и как был поражен, увидев леди Бердран на ночном дежурстве.
– И еще раз, дорогой И., я увидел, насколько незрелы мои понимания, как я слеп, судя о людях, как я ничего не распознаю среди окружающей меня жизни.
– У каждого свой путь, Левушка. Быть может, тысячи и тысячи хотели бы перемениться с тобой ролями. Но сцена театра жизни подчинена законам вселенной, и роли в этом театре не могут быть розданы по личному расположению директора или его режиссеров. Высшая режиссура приводит каждого к его мировому станку труда. А как каждый будет работать на нем, это индивидуальная неповторимость. И сколько бы ролей ни набрал человек, творить он будет только в той, где сумел добиться гармонии.
После купанья мы пошли в больницу к сестре Александре. В первый раз я был в больнице так рано. Картина, которую я увидел, меня умилила. В огромной столовой за детскими столами я увидел много выздоравливающих детей, обслуживаемых тоже детьми постарше и молоденькими сестрами, и снова поставил себе в укор, что до сих пор не знал ни размеров больницы, ни пределов ее помощи населению.
Многие из детей восхищенно приветствовали И., и опять я не знал, когда и где они могли познакомиться с ним. Карлики, не поддаваясь никакой дисциплине, бросились к И. и повисли на нем, как виноград. Из дальнего угла прямо к нам шел Франциск и провел нас, со всеми нашими карликовыми ношами, к своему столу, где и усадил нас, заботливо предложив нам еду. Завтрак здесь состоял из холодных вегетарианских блюд, но каждый мог, если хотел, получить и горячий суп, и картофель, кроме всем полагавшихся фруктов.
Франциск, как и всегда при встрече со мной, долго не выпуская моей руки из своей, нежно улыбался.
– Так, так, Левушка, расти, красавец, расти. Скоро УВИДИШЬ Жизнь несчастных, копи радость, чтобы их облить ею. Таких увидишь несчастных, о существовании которых до сих пор и не знал. Пора, пора тебе мужать. Не беспокойся. И., бери их всех и поезжай. Здесь мне помогут. Флорентиец скоро пришлет сюда кое-кого. Помощники мне будут.
– Ты всегда готов взять любую ношу, Франциск. Но позволяет ли тебе твое здоровье сейчас так много трудиться? Ты иногда забываешь, что Флорентиец запретил тебе без дневного отдыха нести дежурство.
– Не беспокойся, друг. Я провожу регулярно три часа в день за книгами, и это составляет такой отдых, что меня хватает даже на ночной обход. Сегодня у меня была великая встреча. О, как я был счастлив, что мог спасти загнанную судьбой нищенку от верной гибели! Несчастная уже приготовилась утопить своего новорожденного ребенка и последовать за ним сама. Сейчас и мать, и ребенок радуются жизни, и я уверен, что этот ребенок будет большим человеком. – Франциск весь сиял. Любовь так и лилась из него. Лицо, которое не загорало ни под каким солнцем, почти прозрачное, с розовыми пятнами на щеках, это лицо выделялось не только своей белизной среди загорелых и смуглых лиц. Оно выделилось бы и из тысячи белых лиц, такая высокая сила духовности озаряла все черты этого лица.
Еще раз я наглядно увидел, что такое Любовь, и вспомнил недавно сказанные мне И. слова: "Ты думаешь, что высокое поведение людей – это героика отречения. Для них же оно – героика творчества и созидания, героика величайшей, непобедимой творческой силы: Радости".
На живом примере я видел сейчас эти слова И., и двойственное чувство наполняло меня. С одной стороны, я сознавал недосягаемость для себя сейчас подобной психики; с другой сторону, я все же продолжал думать, что человек приходит к такому состоянию любви только через ряд отречений.
Точно подслушав мои мысли, Франциск положил на мое плечо руку и заглянул в глаза:
– Двенадцать было апостолов у Христа. Но один Иоанн шел путем беззаветной любви. Все остальные шли путями самыми разнообразными. И если у каждого из них была своя Голгофа, то только потому, что сила их страстей должна была развернуться в непобедимость и полное бесстрашие, верность и уверенность. Я уже говорил тебе, что знамение креста – это сочетание четырех блаженств: блаженства любви, блаженства мира, блаженства радости и блаженства бесстрашия. Эти развитые до конца аспекты любви в человеке приводят каждого к гармонии. И, чтобы войти и утвердиться в гармонии, каждый идет своим путем. Но придет к этому результату только тот, кто нашел радость в пути совершенствования. Жизнь, вся жизнь вселенной – всегда утверждение. Строить можно только утверждая. Кто же не может научиться в своей жизни простого дня, в своих обстоятельствах, радости утверждения, тот не может стать светом на пути для других. Но, Левушка, нельзя примерять крест жизни другого. По собственным плечам придется только один: свой собственный. Сейчас тебе кажется невозможным мой путь. Поверь, что таким же невозможным мне кажется твой. Я не могу себе вообразить, как это я сел бы писать какой-либо роман или повесть. И, признавая все величие пути писателя, изобретателя и так далее, я не могу даже и представить себе, как я мог бы идти одним из этих путей. Кроме смеха, я бы ничего не вызвал. Еще меньше я могу вообразить себя в роли Бронского или Аннинова, хотя на себе испытал не раз, какая дивная сила – талант артиста и как действенно его влияние. Талант может мгновенно просветлить всего человека, тогда как иные пути духовного воздействия требуют долгого кропотливого труда. Да что искать сравнительных примеров. Если бы мне пришлось вести жизнь и труд нашего общего друг И., я бы не мог его нести, так как не мог бы кочевать среди толп народа и умер бы, не принеся никому ни пользы, ни радости. Крест, который несут плечи человека по его простым дням, всегда легок. Но зрение человека так засорено, что вместо гармонии, в которой он должен творить и которою должен облегчать жизнь всех рядом идущих, человек сам же вбивает гвозди страстей в собственный крест. И вместо четырех блаженств натыкается на торчащие в кресте гвозди, причиняя себе Рваные раны. Сейчас мы пойдем ко мне. Я дам тебе несколько писем к моим друзьям, живущим сейчас в Дальних Общинах. Передавая им мои письма, присматривайся к ним. Быть может, тебе перестанет казаться таким страшным делом существование человека, затерянного в безвестном кусочке мира, лишенного шумной арены деятельности.
Мы двинулись в комнату Франциска, и я не мог отделаться от удивления, как мог Франциск так метко и правдиво разобраться в моих ощущениях и мыслях. Действительно, я нередко задумывался о жизни людей, которых встречал здесь, людей высокообразованных и талантливых, живших безвыездно в отдаленных селениях. Еще чаще во мне мелькало нечто вроде тоски, когда я представлял себе тысячи людей, не покидавших никогда своих глухих селений, из поколения в поколение довольствовавшихся скромной долей жизни в унаследованном от дедов труде и домах. И все эти мои мысли подсмотрел Франциск и, точно пепел, разворошил их сейчас во мне кочергой своей любви.
Когда мы вошли в комнату, первое, что сделал Франциск, – поднял крышку своего мраморного стола, и я увидел под нею чудесную высокую вазу, как мне показалось сначала. Но то была чаша из красного камня, точно рубиновая, и в ней, переливаясь всеми цветами, кипела жидкость.
Теперь я понял, что то был жертвенник. И жертвенник Франциска не был похож ни на один из алтарей, которые мне приходилось до сих пор видеть.
Красная высокая большая чаша стояла посредине, а за нею полукругом стояли чаши гораздо меньше, самых разнообразных цветов. Сначала мне показалось, что чаш очень много. Но присмотревшись, я увидел, что кроме красной, чаш было еще шесть. Три из них стояли справа и три – слева.
Белая, синяя, зеленая стояли слева, затем некоторое расстояние – и чаши желтая, оранжевая и фиолетовая, все разных форм и огранки, окружали красную чашу. Из каждой чаши поднимался небольшой огонек такого же цвета, как была сама чаша.
Я перенесся мыслями в оранжевый домик, где стоял недавно перед таким же алтарем.
Франциск прикоснулся обеими руками к красной чаше, ее пламя вспыхнуло ярче, и я услышал его шепот: "Да будут руки мои и дух мой чисты, как чисто пламя Твое, когда буду писать зов Твой слугам Твоим".
Постояв минуту в сосредоточенности, он подошел к письменному столу, достал бумагу и стал писать. Как и все люди, я часто видел, как пишут другие. Видел я и рассеянных, как я сам, и сосредоточенно внимательных людей пишущими. Но лиц и фигур, подобных Франциску за его письменным столом, я не видал ни до этого часа, ни во всю мою дальнейшую жизнь ни разу.
Помимо того, что он, казалось, забыл обо всем и обо всех, его лицо все время меняло выражение. И так ясна была мимика этого прекрасного лица, что я как будто бы сам видел, кому он пишет, и понимал, о чем он пишет.
Я был так увлечен созерцанием Франциска и его труда, что даже не заметил, когда И. вышел из комнаты. Предо мной шел точно личный разговор Франциска с его корреспондентами. Проходила целая вереница лиц. А письма скопились целой стопкой, и мне казалось, что это не конверты сложены на столе, а кусочки души Франциска, которую он разрывал и запечатывал в них.
Но вот он особенно углубился, склонился над бумагой, писал медленнее других писем, точно лучи падали от его пальцев на строки письма, и мне чудилось, что я вижу женскую фигуру, с отчаянием прижимающую к себе мальчика лет семи.
Иллюзия была так ярка, что я хотел уже выйти из комнаты, чтобы не мешать женщине говорить с Франциском наедине, как он посмотрел на меня и сказал:
– Учись владеть пространством. Я все время присоединяю тебя к моему труду, чтобы тебе легче было передать мою помощь всем моим друзьям и присоединить к ней еще и твою собственную любовь.
Теперь я понял, что образы, которые мне казались плодами моей фантазии, были на самом деле результатами любви Франциска, включавшего меня в свою мысль.
Окончив последнее письмо, он задумался, погрузился в молчаливую молитву, встал, взял в руки письмо и подошел с ним к жертвеннику. Здесь он опустился на колени, положил письмо на огонь чаши, охватил ее обеими руками, прислонился к ней лбом и замер в экстазе молитвы.
Я был потрясен силой, энергией, каким-то вызовом и требованием, которые исходили из всего существа Франциска. И я тоже опустился на колени, потрясенный стазом любви и самоотвержения моего друга, в своей молитве забывшего обо всем, кроме того существа, о помощи которому он молил ведомые ему высшие существа.
Как огненное пламя пробежало по мне сострадание к той, о ком молился Франциск. И в первый раз в жизни я понял глубокую силу и настоящий смысл молитвы.
Как умел и мог, я тоже молился о чистоте моих рук и сердца, чтобы быть в силах передать письма Франциска и не засорить их мутью собственной слабости и страстей. Много усилий я должен был сделать над собой, чтобы слеза умиления и преклонения перед самоотвержением моего друга и его даже трудно переносимой доброты не скатилась по моим щекам.
Сердце мое расширилось, я еще раз пережил слова Али моему брату о нищенствующем Боге, которому надо служить в человеке, и еще раз остановился в бессилии перед барьером, где сияли слова: "Быть и становиться".
Я видел сейчас одного из тех, кому уже не надо было "становиться", но кто был воплощенной добротой. Франциск встал с колен и подозвал меня к себе. Когда я подошел и стал рядом с ним у жертвенника, он сказал мне:
– Если ученик вошел в общение с одним Учителем, он вошел в общение со всеми ими. Перед взором Тех, Кто просветлел, не может быть разъединяющих пелен. В этот миг Учитель луча Любви дает тебе поручение, передаваемое тебе мною. Внимай всей чистотой сердца и осознай, как все связано во вселенной, как всюду идет круговая порука. Минуту назад ты не знал о существовании целого ряда людей. Сейчас они для тебя самые близкие и священные друзья, ибо несешь им помощь в их страданиях. Я вложу в этот конверт кусочек хитона одного из чистейших и любвеобильных созданий. Если сумеешь сохранить в сердце Свет и благоговение, с которым стоишь сейчас у алтаря, в ту минуту, когда будешь подавать это письмо, оботри сам ребенка этой матери, которой я пишу, тем кусочком хитона, что я вкладываю в конверт. Если же почувствуешь, что ты рассеялся, что образ мой не горит перед твоим духовным взором, отдай матери, пусть сама оботрет им личико своего сына. Постигни в эту минуту, что служение ближнему – это не порыв доброты, в которой ты готов все раздать, а потом думать, где бы самому промыслить что-нибудь из отданного для собственных первейших нужд. Это вся линия поведения, весь труд дня, соединенный и пропитанный радостью жить. Оцени эту радость жить не для созерцания Мудрости, не для знания и восторгов любви в нем, не для прославления Бога как вершины счастья, но как простое понимание: все связано, нельзя отъединиться ни от одного человека, не только от всей совокупности своих обстоятельств. Ценность ряда прожитых дней измеряется единственной валютой: где и сколько ты выткал за день нитей любви, где и как ты сумел их закрепить и чем ты связал закрепляющие узлы. Сохрани в памяти эту минуту и укрепись в нити труда со мною, а, следовательно, и с моим Учителем, Учителем Любви, чье имя Иисус. Мой узел нашей с тобою нити труда я скрепляю всей любовью и чистотой, что живут в моем сердце. Прими мои письма у алтаря любви и пронеси их в той гармонии, какою ты сейчас полон. Та помощь, что подана легко и радостно, всегда достигает цели. Человек проходит в высшую ступень, и во вселенной все светлое говорит: "Еще один этап пройден нами". Ибо, как я уже тебе сказал, все едино, все связано, ничто не может быть выброшено из встреч жизни, хотя бы само оно и не предполагало о своей связанности со всей единой Жизнью.
Франциск вложил лоскуток в конверт, поднес к своим губам письмо, что лежало на чаше и не сгорело от ее кипевшей как огонь жидкости, перекрестился им, говоря про себя: "Блаженство Любви, блаженство Мира, блаженство Радости, блаженство Бесстрашия, летите Гармонией моей верности и влейтесь в сердце существа, о котором молю тебя. Учитель, друг и помощник Света и Любви".
Пламя в чаше вспыхнуло. Франциск, а за ним и я, еще раз преклонили колена перед жертвенником, и он опустил крышку стола.
Передав мне целую пачку писем, – некоторые из них состояли из нескольких слов, – он завернул их в красивый шелковый платок, напомнивший мне синий платок сэра Уоми, только платок Франциска был мягкого алого цвета.
Невольная ассоциация всколыхнула во мне воспоминание об этом чудесном человеке, и я спросил Франциска, знает ли он сэра Уоми.
– Знаю, знаю, дружок Левушка, а вот Хаву не знаю, не видел. Как ты думаешь, испугался бы я ее черноты? – Франциск весело смеялся, глаза его блестели юмором.
– Мне сейчас очень стыдно, Франциск, но должен сказать, что я был так испуган при встрече с ней, что до сих пор помню мои тогдашние чувства. Теперь, когда я долго пробыл среди людей, чувства и силы которых не знают ни страха, ни раздражения, я и сам изменился, и многие прежние мои понятия уже не существуют. Раньше я не мог даже понять, не только перелить в действие, что каждый встречный – мой Единый. Я не понимал, что вовсе не важно, каков Единый в нем, а важно, как мой, во мне живущий Единый приветствует божественный огонь во встречном. Теперь же я не могу себе представить, как можно встретить в человеке одни его личные качества, а не огонь Единой Жизни. Я стал теперь понимать и другое, о чем мне часто говорил И., что здравый смысл земли и такт самого человека составляют неотъемлемые приспособления, без которых невозможно нести свое дежурство и уметь передать помощь Учителя людям. Мне совершенно сейчас ясно, что знать – это значит уметь. В эту минуту во мне исчезла какая-то часть помехи к тому, чтобы "быть и становиться".
– Это очень и очень большой шаг, Левушка, в духовном росте человека. Раз или два каждый человек может поступить по-ангельски, и это, конечно, много. Но не эти поступки составляют путь освобождения, а только простой трудовой день. Когда будешь передавать мое письмо старцу Старанде, – внимательно присматривайся к нему. И не только к нему одному, но и ко всем тем старикам, которые живут с ним в одном доме. Весь этот уединенный большой дом наполнен людьми, всю жизнь усердно искавшими Бога и путей Его. Но ни у одного из них не было и нет до сих пор ни чувства такта, ни понимания истинной красоты. Всю жизнь их духовные искания были в противоречии с их действиями. Они все без исключения добры, готовы были отдать последнее, что имели, и все же ничего, кроме раздражения, не умели посеять вокруг себя. Даже пройдя через многие страдания и добившись приезда в Общину, они и здесь не могут быть гармоничны, и здесь их ауры вечно дрожат вспыхивающими огнями и нарушают мир в любой атмосфере, куда бы ни попали. Для некоторых из них, в частности для Старанды, уже безнадежно достичь в этом воплощении такта и развитого чувства красоты. В нем закоренело и по старости одеревенело его самоутверждение. В него как ржавчина въелось представление, что прав только он один, а остальные судят поверхностно о великих истинах. Он считает, что если он понял слова Учителя именно так, по-своему, то истина тут-то и есть. И когда ты видишь и знаешь, что он понял все навыворот, – то все равно остаешься бессильным ему объяснить, потому что нудная одеревенелость его самости заставляет его молча тебя слушать и про себя думать: "Ладно, говори, я сам знаю, что мне нужно и как мне лучше". Знакомясь с этими людьми, будь бдителен. Распознай яснее, что такое утверждение жизни в себе и вокруг, утверждение ее аспектов в себе и вокруг, и что такое перекрасившийся в организме эгоизм, принявший глупую и упрямую форму самоутверждения. Такой человек, не споря с тобой, якобы избегая внести раздражение, якобы оберегая твой дом или встречу, того не видит, что уже раньше встречи с тобой тебя осудил, уже вперед знает, что ты поступишь не так, как надо по его высшему пониманию. Он и до встречи с тобой, молясь о тебе, просил своего Бога "просветить" тебя. Но постараться развернуть из своего сердца луч радостной любви, собрать свои мысли в пучок Света и бросить их тебе под ноги, как ковер любви, он не подумал. Если с тобой случилось несчастье или большая неприятность, он скажет со вздохом: "Видно, ты так заслужил", но не прильнет всею большой любовью к твоим ногам, чтобы принести тебе в дар хотя бы свое утешающее слово, что ему подсказал такт, если не имеет драгоценного масла сострадания, чтобы омыть твое горе или неудачу и помочь тебе их перенести. Если он вызвал тебя на раздражение, если он докучает тебе своими бестактными просьбами, часто выпрашивая у тебя нужные тебе вещи, и сам несет их другим, благотворя им за твой счет, то все же вся его благодарность тебе выразится в том, что он скажет тебе: "Нас как будто Учитель учит другому, а ты вот раздражаешься". Сам же опять-таки не поймет, что сердце его похоже на сухую губку и он не может внести мира, потому что никого не любит сам, да вряд ли когда и любил, хотя, несомненно, думал, что любит. Часто эти люди бывали много и горячо любимы. Но их внутренняя сухость под внешней ласковостью отдаляла от них всех. Все их друзья уходили в смерть или отходили в глубоком разочаровании. Люди эти оставались в полном одиночестве и все же не могли понять своей огромной виновности перед Жизнью. Но каждый из них имеет и свои большие заслуги, а потому эти люди наши. Сама Жизнь находит способы дать им возможность долголетия, чтобы они имели время сбросить с себя предрассудок внешнего смирения, под которым живет большая гордость. Жизнь ждет, давая время их старой иссохшей губке сердца наполниться вновь любовью, очищенной и радостной. И иногда она успевает в этом. И старец добивается полного переворота в себе, достигает истинного смирения, которое помогает ему легко нести день лишений. Самое печальное в этих людях – их непримиримость. Всю жизнь они жаждут подвига. В их мозгу часто шевелится мысль: "Пострадать". Но когда им приходится переносить лишения холода и голода, они переносят их в высшей степени тяжело. Здесь выявляется, как мало нажил в духе своем настоящего героизма человек, всю жизнь стремившийся к подвигу и отказывавший себе в мясе и рыбе. А когда настала пора без мысли о "подвиге" вегетарианства просто перенести то, что переносит огромная часть людей-бедняков всю жизнь, у них не хватает силы даже улыбнуться такому пустяку, как внешние лишения. Присмотрись, Левушка, и вынеси урок не для пользы психологического анализа будущего писателя, а для широчайшего раскрытия любви и сострадания, для радости знания: как труден каждому его путь освобождения и как нельзя судить человека, но можно лишь учиться у него, раскрывая самому себе свои немалые пороки и слабости. Раньше, чем передать каждому из моих адресатов письмо, приготовь всего себя к этому священному поручению. Вспомни, как мы вместе с тобой стояли у горящей чаши любви, и, раньше, чем подать письмо, омой руки и сердце в ее огне. Иди, дружок. До твоего отъезда мы больше с тобой не увидимся. Но мысленно я буду с тобой всюду.
Франциск поцеловал меня и добавил, чтобы я шел домой один, а И. придет, когда кончит дела, чтобы я о нем не беспокоился.
Я вышел с территории больницы, нагруженный драгоценными письмами. В первый раз я получил поручение от человека, так высоко превосходившего меня своим духом. Я мысленно приник к Флорентийцу, прося его помочь мне выполнить эту задачу в наибольшем самообладании, такте и любви. Я нес мой сверток как святыню, и мне не хотелось никого видеть, ни с кем говорить. Я выбрал самые уединенные тропки и пришел в свою комнату, никем не замеченный.
Спрятав пакет Франциска, я сел читать записную книжку брата. Мой растревоженный дух не мог сразу перейти к делам земли. Я должен был прийти к полному равновесию и самообладанию, и записная книжка брата Николая была как раз ключом к ним.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.