ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Кэтрин приукрасила реальность. Рождественская ночь: на сцену выходит смерть. Джон в Аббатстве. Джон спешно женится снова. Гурджиев заявляет, что никогда не знал Кэтрин. Последний вопрос.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Кэтрин приукрасила реальность. Рождественская ночь: на сцену выходит смерть. Джон в Аббатстве. Джон спешно женится снова. Гурджиев заявляет, что никогда не знал Кэтрин. Последний вопрос.

ТАКОВО последнее письмо Кэтрин. Она зовет мужа. Еще несколько недель назад она просила его погодить до лета: «Я пока не могу разделить с Вами жизнь». Она еще не достигла такой внутренней цельности, которая позволила бы ей обновить свои отношения с любимым человеком, причаститься «сознательной любви». Ей нужно было дойти до крайней степени одиночества, чтобы почувствовать, что ее «я» становится чем-то постоянным, сильным, свободным и сверкающим. Только тогда ее любовь к Джону могла бы стать постоянной, сильной, свободной и сверкающей страстью. А пока все еще существовал риск обмана и мелочности, отравляющих отношения людей, являющихся рабами своих настроений и внешних обстоятельств. Это была угроза прежней «прогнившей любви» в «прежних обстоятельствах». Следовало завершить процесс самосовершенствования. На самом деле любовь слишком серьезная вещь, чтобы под предлогом «удовольствия», «желания снова увидеться» соединиться прежде, чем в тебе самой не появится твердая основа. Кроме того, следовало дождаться момента, когда не нужно будет больше прикрывать правду потоком слов, написанных розовыми чернилами. До сих пор Кэтрин все приукрашивала. Судя по ее письмам, она чувствовала себя не так уж плохо, в то время как туберкулез прогрессировал гигантскими шагами, и она это понимала. Но Кэтрин приняла решение не заботиться больше о своем теле, как заботилась бы о нем обычная женщина, которую лечат обычные врачи. «Если я спасу свою душу спасу и свое тело». Вполне нормально то, что в первое время, посвященное осознанию своего внутреннего ничтожества и работе по обретению духовного «я», наше тело стремится к смерти. По этому поводу не стоит волноваться. Это лишь первый этап. Произойдет духовный переворот, но сначала нужно, чтобы та иллюзорная личность, которую мы принимали за подлинную, была разрушена и исчезла. Наша телесная оболочка выдает то, что происходит внутри. Если это пугает нас, если мы спешим вернуться на старые позиции, к прежней жизни, какими же трусливыми мы оказываемся, какое поражение терпим при первом же испытании! Кэтрин ничего не говорит, или, вернее, движимая нежностью и состраданием к Джону Мидлтону Мурри, притворяется не слишком больной, чтобы не волновать его, чтобы он спокойно мог думать о завтрашней Кэтрин. Ибо он не мог бы думать о Кэтрин сегодняшней, корчащейся и покрытой потом, не ставя под вопрос сам факт их взаимной любви.

Она приукрашивает и другие вещи. Его любовь к ней, или, вернее, все, что осталось от этой любви, связано с ее писательством. Так пусть же он не беспокоится! Завтра она начнет писать. Завтра она вступит на путь литературного творчества куда более глубокого и плодотворного, чем прежде. Но на самом деле она уже поняла, что писательство дело смехотворное. Писать как прежде значит отождествлять себя с предметами и людьми, то есть усиливать свою зависимость от внешнего мира, упиваться обманами субъективного сознания, которое не имеет ничего общего с сознанием истинным. Нет, писать больше невозможно, все «литературные» произведения достойны презрения. «Субъективное искусство это дерьмо», как говорил Гурджиев. Таким образом, то, что составляло суть ее жизни, что было ее последней гордостью, служило убежищем и утешением, было теперь у нее отнято. Сама она примирилась с этой утратой, но тешила Джона иллюзиями, будто ее пребывание в Аббатстве должно было придать глубину и размах ее таланту, который он так ценил.

Она умалчивала и о другом, более серьезном. Об «отказе от самой себя», который был краеугольным камнем всей доктрины Гурджиева и который она пыталась осуществить в меру тех физических сил, что у нее еще оставались. Она умалчивала об этой работе, поскольку придавала трагическую окраску каждому часу, проведенному у Гурджиева, а муж ее не переносил ничего трагического. Молчала она еще и потому, что, если бы сказала правду, ей пришлось бы признать ложной, иллюзорной, губительной их прежнюю жизнь и внутренне осудить духовное, интеллектуальное и эмоциональное отношение к жизни Джона Мурри, которому в это время, как ей казалось, так нужна была вера в себя и в то, что Кэтрин в Аббатстве лишь готовится к счастливому возвращению к их прежней жизни, обогащенной красочными воспоминаниями и «оригинальными идеями» о духовности. Она ничего не говорила о тех внутренних усилиях, которые совершала, следуя указаниям Гурджиева. Напротив, рассказывая, как с нежностью и интересом всматривается в людей, предметы и пейзажи, окружающие ее, она изо всех сил старалась в своих письмах притвориться прежней Кэтрин. Описание ее жизни в Аббатстве напоминает пребывание в несколько странном семейном пансионе, среди людей чуть более вдумчивых и с чуть более богатой внутренней жизнью, чем в любом таком заведении. Целью всего этого было успокоить Джона, внушить ему еще на какое-то время, что ничего не изменилось ни в ней, ни в их отношениях. Достаточно было того, что она сама по десять раз на дню задавала себе сотни вопросов. У нее уже не хватило бы сил ответить на те вопросы, которые он, с его пытливым умом и постоянной расположенностью к панике, мог бы задать ей, если бы она позволила себе сказать ему всю правду о своей жизни в Аббатстве, о тех принципах, которые вынудили ее выбрать именно эту жизнь, и о том, чего она от нее ждала.

Еще не пришло время для того, чтобы она высказала эту правду, всю, без прикрас, а он вынес эту правду во всей ее обнаженности. Кроме того, она уже знала, какую работу нужно проделать, чтобы «измениться», она готовилась к этой работе, но болезнь лишала ее сил, воли, и она чувствовала себя неспособной совершить даже начальные усилия, которых требовал Гурджиев от жителей Аббатства. Она оставалась на пороге, глубоко униженная слабостью своего тела, нервов, всего того, против чего не в силах была бороться, и с нетерпением ждала возможности принять, наконец, участие в великой игре, совершавшейся в Аббатстве. И вот Кэтрин внезапно зовет мужа. Она чувствует, что ей осталось жить не так уж много дней, как казалось вначале. Теперь уже не приходится рассчитывать на остаток жизни для достижения этого таинственного «Я», скрытого столькими оболочками, теперь нужно считаться с тем, что час кончины близок. Все кончено. На сцену выходит смерть. Вполне возможно, что душа, как говорит Гурджиев, не дается нам от рождения и что нужно работать в течение всей жизни, чтобы обрести ее, если мы действительно хотим извлечь пользу из нашего земного существования. Но нам хочется верить, что смерть это еще и разрыв бесчисленных оболочек, отделяющих нас от собственной души. И те, у кого не было ни сил, ни времени, чтобы сделать свою жизнь полнозвучной и придать ей привкус вечности, в конце концов, отдают себя на волю смерти.

Она почувствовала это в Рождественскую ночь. Внезапно покинув общее празднество, она удалилась в свою комнату. Мадам Кафиан, ученица Гурджиева, испытывавшая к Кэтрин большую симпатию, догадалась об этом, опередила ее и, подбросив полено в огонь камина, зажгла три свечи на маленькой елочке.

«Кэтрин как всегда тихо вошла в свою комнату, вспоминает она, и, заметив елочку, воскликнула, поднеся руку к горлу: «Адель, почему три свечи?» «Две для нас, произнесла я сконфуженно, а третья посмотрите, как она горит, для вашего мужа'. Она грустно улыбнулась и села возле огня. Я закутала ее в длинную бело-голубую шаль (эта шаль согревала меня, когда Кэтрин лежала), подставила ей под ноги скамеечку, села на коврик и обвила руками ее худые колени. И так мы долго сидели молча, глядя на пашу елочку, и каждая думала о своем. Одна из свечей горела плохо, пламя колебалось и начинало затухать. «Это я», пробормотала больная…»

ПОЛУЧИВ последнее письмо, Джон Мидлтон Мурри сразу двинулся в путь. Ясно, что, живя многие месяцы, бок о бок с этой больной женщиной, такой чувствительной, как будто у нее были обнажены все нервы, он старался беречь себя от любовных бурь, зная, сколь высокие требования она предъявляет к себе, к нему и к любви вообще. Он уединился в своем загородном доме в английском стиле, жил там, спрятав, как страус, голову под крыло, занятый писанием критических статей, к чему Кэтрин теперь относилась с некоторым презрением, исходя из системы Знания, проповедуемой Гурджиевым. Это Знание предполагало крайнее недоверие к тому, что мы называем нашими идеями, нашим умом, нашим разумом, нашими познаниями. Он жил, стараясь без нужды не высовывать голову из-под крыла, совершенно не готовый к тому, чтобы оказаться на поле битвы, в которую была втянута Кэтрин. И в то же время он по-своему любил ее и понимал все, что происходило, догадывался о трагизме и величии этой битвы; но все это он понимал головой, события не захватывали его целиком. Джон продолжал заниматься самокопанием; он смотрел, прежде всего, на себя самого, понимающего и страдающего от этого понимания, на отделенного от великой и трагической битвы толстым слоем ваты. Тем не менее каждый из них сделал для другого все, что мог: она в силу своей страсти, он благодаря своему тонкому уму; и вот теперь они должны были стать по-настоящему едины.

«Я приехал в «Институт» Гурджиева сразу после полудня, девятого января 1923 года, писал Джон Мурри. Кэтрин выглядела очень бледной, но в то же время радостной. Мы немного поговорили в ее комнате, выходившей в сад. Она сказала мне, что страстно желала этой встречи, потому что долгожданный момент, наконец, настал. Она постаралась освободиться от нашей любви в той мере, в которой эта любовь стала причиной постоянной тревоги, готовой задушить нас обоих.

В «Институте» Кэтрин пыталась освободиться и от тревоги, и от страха смерти, с которым была так тесно связана эта тревога. Теперь она могла вернуться ко мне свободным существом, могла посвятить себя любви, независимой от страхов и опасений.

Главным препятствием, которое ей пришлось преодолеть, чтобы решиться поступить в «Институт» Гурджиева и погрузиться в это испытание, был страх потерять меня. Именно этот страх стал источником горестной тайны, которую она скрывала с самого начала болезни. Только в редкие моменты она осмеливалась признаться мне в том, что смертельный ужас охватывает порой ее душу и тьма все больше и больше поглощает ее, и тогда ужас охватывал меня самого. Когда она молила меня помочь ей избавиться от этого кошмара, я чувствовал свое бессилие; может быть, ей даже показалось, что я пытаюсь отойти в сторону, как бывает, когда сталкиваешься с чем-то невыносимым. Итак, наша любовь оказалась лишь неосуществимой мечтой о счастье, несбывшимся проектом недостижимого будущего. А ей приходилось все время притворяться, перед самой собой и передо мной, что она не та больная и испуганная Кэтрин, какой была на самом деле, притворяться до тех пор, пока она вообще перестала понимать, где же ее истинное «я». И вдруг Кэтрин поняла: чтобы избежать этой смерти при жизни, нужно избавиться от страхов.

«Институт» дал ей такую возможность и указал способы, которым нужно было следовать. Кэтрин была зачарована, но в то же время опасалась этого учения. Она боялась того, что Должна будет перестать беспокоиться о своем здоровье и что, поступив в «Институт», возможно, потеряет меня. Действуя вопреки своим опасениям, она от них избавилась. Рискуя меня потерять, воспылала ко мне новой любовью. Эта любовь стала полной и совершенной.

И действительно, когда я наблюдал за ней, пока она говорила, мне показалось, что передо мной человек, преображенный любовью и благодаря этой любви чувствующий себя в абсолютной безопасности. У нее не было ни малейшего желания расхваливать «Институт», как у меня ни малейшего желания его критиковать. Кэтрин очень спокойно сказала мне, что у нее возникло чувство, будто она, возможно, уже достигла всего того, что искала здесь, и, вероятно, скоро покинет «Институт». Потом ей бы хотелось жить со мной очень просто, на какой-нибудь ферме в Англии, и она была бы счастлива видеть, как я обрабатываю землю.

Для меня было большой радостью вновь находиться рядом с ней. Мы заглянули в коровник, на ее помост, потом в театр, который жители Аббатства строили в саду, он был уже практически закончен.

Театр, напоминающий огромную юрту кочевников, произвел на меня сильное впечатление. Кэтрин представила меня некоторым из своих друзей: Хартману, Зальцману, доктору Янгу и Адели молодой, очень преданной ей литовке. Я помог расписывать окна в холле. Впервые после долгих лет увидел Ореджа, и мне показалось, что он очень изменился, стал куда мягче и спокойнее.

Большинство встретившихся мне людей отличались сочетанием простоты и серьезности, что очень привлекало.

Многие из них выглядели страшно уставшими, они работали, не щадя себя, часто даже ночью, чтобы закончить театр, в срок, с тем чтобы он мог открыться 13 января. Мне показалось, что работа продолжалась без перерыва в течение всей второй половины дня и еще вечером. По-моему, не было даже перерыва на ужин. Поздно вечером мы с Кэтрин расположились в гостиной.

Примерно в 10 часов Кэтрин сказала мне, что очень устала. Когда она медленно поднималась по большой лестнице на второй этаж, где находилась ее комната, у нее начался приступ кашля. Едва она вошла к себе, приступ усилился, внезапно изо рта у нее хлынула кровь. Она, задыхаясь, пробормотала: «Мне кажется… я умираю». Я уложил ее в постель и побежал за доктором. Тут же пришли сразу двое. Наверное, они поступили правильно, выставив меня за дверь, но глаза ее были с мольбой обращены ко мне. Через несколько минут Кэтрин не стало…

Ей было тридцать четыре года. Ее похоронили на простом кладбище в Авоне, около Фонтенбло. На надгробной плите выгравирована строчка из Шекспира, которую она особенно любила: «О, глупый мой Милорд, скажу я вам по чести, на том шипе растет диковинный цветок: надежность».

Не мне судить 'Институт' Гурджиева. Не знаю, сократил ли он Кэтрин жизнь. Но я убежден в одном: Кэтрин воспользовалась системой самоуничтожения, считавшейся необходимой для духовного возрождения, чтобы войти в Царство Любви. Я уверен, что она достигла этого, и «Институт» ей в этом помог. Не берусь сказать больше. Не имею права сказать меньше».

ГУРДЖИЕВ, возглавлявший группу русских членов колонии, бесстрастный как всегда, присутствовал на похоронах. Он раздавал людям, топтавшимся вокруг могилы, в которую опускали гроб, бумажные пакетики с «кутьей» (это пшеничные зерна, перемешанные с изюмом) смесь того, что должно прорасти, с тем, что превратится в прах.

Она умерла, ничего или почти ничего не достигнув. Только избежала страха, перестала жить лихорадочно и беспорядочно, подчинила свой внутренний хаос единому движению, которое превратилось в надежду обрести истину душой и телом, жить этой истиной и довести человеческую любовь до уровня этой истины.

Не так уж много. Ей не хватило ни времени, ни здоровья пойти дальше. Но это придало ее последним дням, не познанную прежде ясность. Ей, наконец, удалось отдалиться от самой себя, от той Кэтрин, которая судорожно цеплялась за уходящую жизнь, уходящую любовь. Она удалилась на определенное расстояние и от своего мужа. Прежняя Кэтрин страдала, судорожно цепляясь за Джона, подчинялась его настроением, малейшим движениям, словам, отождествляла себя с ним; точно так же жил и Джон, отождествляя себя с прежним «я» Кэтрин. Оно не было истинным, постоянным и свободным «Я» Кэтрин, вступившим в диалог с истинным «Я» Джона. То были тысячи их иллюзорных мелких «я», которые кружились в водовороте, то сталкиваясь, то удаляясь, будто пылинки, играющие в лучах солнца или гонимые дуновением ветра. То была грустная любовь обыкновенных людей, а не любовь истинная. Кэтрин долго пыталась самостоятельно отыскать путь в это Царство Любви, как его называл Джон. Но, чтобы войти в него, ей самой следовало измениться, стать цельной натурой, по-настоящему сознательной и свободной. Нужно было убить в себе то, что мы называем своей личностью: бесконечный поток чувств, впечатлений, желаний, ассоциаций идей и воспоминаний, отождествляя себя с другими людьми и с окружающим миром; нужно было достичь истинного «Я», независимого, наделенного «объективным сознанием». Теперь она это знала. И знала также, что существует метод, помогающий этого достичь. Достаточно было начать «работу» под руководством Гурджиева. Достаточно было повиноваться, набраться мужества и терпения. Лишь в последние дни у нее появилась настоящая надежда. Она умерла, даже не приступив к реальному изменению, но умерла, окрыленная надеждой.

Несколько месяцев спустя Джон Мидлтон Мурри опубликовал в «Лондон дейли ньюс» следующие строки:

«То, чего пытаются достичь в Аббатстве, невозможно описать ни в одном письме, ни даже в нескольких. Но мне кажется, что «Институт» Гурджиева не решил той проблемы, о которой заявлял. Он только на некоторое время погружал своих членов в некое бессознательное состояние, как будто им давалось что-то вроде наркотика, наркотика очень сильно действующего; но кто возьмется сказать, улучшило ли это их состояние, имелся ли хоть какой-нибудь действительно позитивный результат?»

Таким образом, Джон прекрасно понял, что именно искала у Гурджиева его жена, что там пытались найти другие ученики, и правильно поставил главный вопрос: был ли хоть один пример, чтобы эта надежда, эта «работа» привели членов общества Гурджиева к иному состоянию сознания, когда они стали бы «полубогами»?

Во всяком случае, то лучшее, что могла получить Кэтрин Мэнсфилд в последние недели своей жизни, спокойствие и надежду в Аббатстве она получила. Это признал и Джон Мидлтон Мурри. Заплатила ли она за это преждевременной смертью? Возможно. Но за все нужно платить.

МНЕ осталось рассказать о самом неприятном. Спустя несколько месяцев после смерти Кэтрин Джон решил жениться. В следующем году, в мае, он вступил в брак с девушкой французского происхождения, Виолет Ле Местр. Что же касается Гурджиева, то, когда его спрашивали о Кэтрин Мэнсфилд, он всегда отвечал с выражением глубокой искренности: «Я ее не знать».

Мне кажется, что теперь нужно подумать о скандальности поведения того и другого. Для Джона Мидлтона Мурри, несмотря на всю его печаль, жизнь продолжалась. Он, с его умом, понял все величие, весь трагизм произошедшего, но именно из-за этого величия и трагизма решил бежать прочь, найти забвение в обычных поступках обычной жизни.

И, кроме того, кончина жены явилась для Джона поводом вести себя так, как ведут себя все; чтобы любовь не была больше чем-то недостижимым и требующим стольких сил. Он, наконец, сможет жить с обычной женщиной, жить «как все», то есть удобно, сообразуясь с нормальными желаниями и привычками; жить спокойно, радуясь своему существованию и любви, о которой никто тебя постоянно не допытывает, настоящая ли она.

На уровне обычного человека, каким был Джон, опасавшийся потерять свою «целостность», и какими являемся все мы, все проходит, забывается, меняется, потому что ничто никогда не меняется по-настоящему и важно лишь продолжать». Нас это будет всегда внутри слегка беспокоить: «Возможно ли, чтобы жизнь продолжалась? Как быстро все забывается!..» Но при этом мы будем продолжать жить, даже с каким-то наслаждением подчиняясь этому безжалостному закону.

С точки зрения Гурджиева, Кэтрин Мэнсфилд, умиравшая у него на руках, еще не достигла подлинного «бытия» 264 265 в том смысле, как он это понимал, не обрела истинного «Я». На уровне же обычной человеческой личности, сколь благородным бы ни был ее порыв, величие предпринятого, высота страданий, ум, острота чувств все это ничто, абсолютное ничто, «дерьмо».

«Я не знать», говорит Гурджиев, Истинный Человек. А на нашем уровне Джон Мидлтон Мурри повторяет: «Я знал, увы, я знал! Но дайте же мне успокоиться, утешиться, забыть, поступить так, как если бы я не знал!»

Таковы две фигуры этой скандальной истории: фигура человека, «слишком человека», и фигура «сверхчеловека». «Слишком сверхчеловека», как сказал бы Лоуренс.

На первый взгляд Кэтрин умерла, потерпев крах. Джон сразу же вступает в новый брак, зажмуривает глаза, затыкает уши и бежит прочь со всех ног. А Гурджиев заявляет, что она собой ничего не представляла и умерла, так и не обретя души. «Вы хотеть подохнуть как собаки?» спрашивал он своих учеников, чтобы подхлестнуть их. Кэтрин умерла «как собака». Ничто не было принято во внимание. Она жила, страдала, надеялась и «работала» впустую. В последние мгновения она, правда, испытывала любовный восторг, и Джон был этим тронут. Но любовный восторг это ничто, он поднимает немного больше пыли, чем обычно, а потом ветер успокаивается и пыль оседает. И Джон, и Гурджиев проиграли. А Кэтрин покоится теперь в чужой Авонской земле. Джон отвернулся, потому что он был обычным человеком, а Гурджиев потому что был или считал себя гораздо большим, чем просто человек. Все проиграно и на земле, и на небесах. Спасения нет. Все забыто.

Но так ли это? С точки зрения человеческой, слишком человеческой, вода чересчур пресный напиток. С точки зрения сверхчеловека тоже. Существует ли третий источник, чья вода показалась бы нам сносной? Это и есть последний вопрос.