ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Незаконченное произведение Рене Домаля. Рассказывают друзья его юности. Пьер Мине возражает против «сухого пути», на который дал себя увлечь Домаль. Письмо Роллана де Реневилля: плоды с зародышем смерти. Священная война.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Незаконченное произведение Рене Домаля. Рассказывают друзья его юности. Пьер Мине возражает против «сухого пути», на который дал себя увлечь Домаль. Письмо Роллана де Реневилля: плоды с зародышем смерти. Священная война.

РЕНЕ Домаль умер 21 мая 1944 года в тридцать шесть лет. Еще через пару лет он стал знаменитостью. При жизни Домаль успел опубликовать всего две книги: сборник стихов «Против» и волшебную сказку «Большая Пьянка»[53], в которой развенчал все современные способы познания и формы мышления. В 1952 году вышел его незаконченный роман «Гора Аналог», целиком в духе Учения Гурджиева, которым он увлекался с двадцати двух лет. Роман получил весьма широкую известность. Когда я уже заканчивал эту мою книгу, вышел сборник эссе Домаля под названием «Всякий раз, когда начинает светать». Вот что писал о нем критик Андре Руссо в газете «Фигаро литтерер»:

«Надеюсь, что Рене Домаль постепенно займет важное место в литературе XX века, принадлежащее ему по праву. К нашему стыду, при жизни он был его лишен. Пока еще мы только учимся понимать и любить эту личность, безусловно призванную явить нашей эпохе героический образ человека, овладевшего основополагающими, сокрытыми от нас истинами, которые часто игнорирует современная культура».

УВЕРЕН, что читателю интересно будет выслушать двух старинных друзей Домаля, знавших его еще до того, как он увлекся Учением, Пьера Мине и Роллана де Реневилля. Пьер Мине, пытаясь определить различие между двумя путями Познания, упоминает также и Роже-Жильбера Леконта, своего соратника по журналу «Крупная игра». Из двух путей «влажного» Леконта и «сухого» Домаля и других последователей Гурджиева предпочтение он отдает первому. Но при этом нельзя утверждать, что Леконта он ценит выше, чем Домаля. Тут можно лишь строить догадки, так как подобного сравнения он избегает. Но в любом случае мне кажется, что письмо, которое я получил от Пьера Мине, поможет лучше понять личность Домаля, оценить героический выбор этого человека, определивший его жизнь и смерть. Приведенное ниже письмо Пьера Мине очень многое объясняет.

ПИСЬМО ПЬЕРА МИНЕ

Я ВСЕГДА считал Рене Домаля образцовой личностью, притом прирожденно образцовой. Я и сейчас не просто люблю его, но преклоняюсь перед ним. В юности, когда нам было по восемнадцать, мне доставляло неизмеримое наслаждение просто наблюдать за ним. Я робел перед Рене, но даже чувство робости было упоительным. Он как бы пребывал на кромке той жизни, того умиротворяющего и смиряющего бытия, к которому научил страстно стремиться и меня. Когда мы говорили с Домалем об этом бытии, я чувствовал себя ребенком, смутно ощущал свою неспособность отыскать нужные слова. Если меня внутреннее раскрепощение привело к хаосу, бреду, то Домаля к спокойной мудрости, которая воплотилась в постоянном спокойствии его черт. Однако в самой скупости его мимики словно таился юмор, и стоило ему улыбнуться, как все его лицо приходило в движение, происходила мгновенная перемена. Это давало мне возможность всякий раз угадывать причину его веселья, и, поняв, я еще больше восхищался своим другом. Дело в том, что мой смех был самопроизвольным, бессознательным, неподконтрольным. Его же высказыванием, едва не Учением. Я понимал его мысль, явившуюся на свет точной и ясной.

С тех пор минуло уже четверть века. Казалось бы, все кануло в Лету. Но нет, мои чувства по-прежнему живы. Я прочитал исключительно сильный роман Домаля «Гора Аналог», который мог бы еще увеличить мое преклонение перед автором, если бы такое было возможно. В «Горе Аналог» добросовестно и на редкость талантливо доказывается, что Познание это самая «нелитературная» из всех дисциплин, совсем не допускающая вымысла. И в то же время роман Домаля свидетельствует, что данной наукой он занимался упорно и с пользой. Так что лично я мог бы выразить здесь самое горячее одобрение его произведению. Но лишь отвлекшись от некоторых моментов. Увы, для меня Домаль не только могучий ум, один из немногих осуществившихся людей нашего времени, но еще и перебежчик из стана тех, кто решился на Приключение духа, более суровое, более благотворное, более человечное, чем оно предстает в незавершенном романе «Гора Аналог».

Я прекрасно понимаю, на что иду. Знаю: поднимать и уже не в первый раз этот вопрос опасно; я рискую прогневать тех, кто полагает, будто в наши дни нет иного пути, чем тот, что избрал Домаль. Такие, разумеется, и слушать меня не пожелают. Что ж, я иду на это. Но все удары, которые на меня обрушатся, некоторые и по заслугам, не помешают мне сказать правду. И вот какова причина моего упорства: я все больше убеждаюсь, что остался единственным, кто способен разоблачить эту застарелую ложь. Если не решусь теперь, будет уже поздно.

Я сказал: Приключение более суровое, более благотворное, более человечное. Поистине так. Между путями, что избрали Рене Домаль и Роже-Жильбер Леконт, существует безусловное и очень показательное различие. Умершие в одном возрасте, оба они поначалу относились к жизни весьма осторожно и вдумчиво. Заверяю, что уже лет в пятнадцать их мысль устремилась к заповедной стране Познания. Тогда мне приходилось слышать от них суждения, отмеченные глубиной, редкой и для зрелого человека. В отличие от меня, они не чувствовали особой склонности к бунту. Их умиляло мое бунтарство, но сами они считали бунт бессмысленным, оттого что он не способен был дать ответ на мучившие их вопросы. Казалось, что они участвуют в моих сумасбродствах по доброй воле. Но я не обольщался это была как бы уступка, единственная возможность общаться со мной на равных. И я еще преданней любил моих друзей, как раз за их превосходство надо мной, за их способность воспарять в духовные выси, за то, что у них было так мало общего с земным миром.

Если не ошибаюсь, наиболее мучительный для Жильбера Леконта период начался в 1925 году. В ту пору он смотрел на окружающий мир одновременно умиленным, строгим и разочарованным взглядом юного лорда, мучимого сплином. И в то же время оставался человеком весьма чувствительным, тонко понимающим поэзию в самом широком смысле слова. Уверен: одна из причин его драмы, в сущности, в том и состояла, что ум Натаниэля[54] находился в противоречии с чувствами. С одной стороны, ему, прозревшему, внешний мир казался смехотворно скудным, следовательно, необходимо было его изжить. Но с другой он не мог оставаться совсем уж равнодушным к красоте этого мира. Можно было восхищаться безразличием Натаниэля к обыденному существованию, но в то же время автоматизм поступков превращал его в робота. Мне повезло наблюдать вблизи подобного рода недеяние, почти играть в него, резвиться поблизости, попеременно то исследуя его, то в него вовлекаясь. Но и сам Натаниэль чувствовал себя ученым-исследователем. Свойственные его мышлению беспристрастность и неторопливость подчас сковывали его мысль, но зато спасали от превратностей существования. Натаниэль тщательно, с исключительным хладнокровием обдумывал каждый свой поступок, не торопясь, не испытывая нетерпения. В противоположность Домалю, Леконт как раз в то же самое время привнес в свои духовные поиски некую излишнюю дерзость, так страстно он вожделел бытия. Жильбер прекрасно понимал, сколь многим ему придется пожертвовать, но был уверен, что обрести себя можно, только сперва потеряв. Ему было не до шуток ирония поставила бы под сомнение все его достижения, и восхождение превратилось бы в некое «скатывание к вершине»… Но прервусь. Сейчас я говорю именно о различии этих людей, о том, что их разделяло. Многие уверены и пытаются убедить других, будто все различие в том, что один употреблял наркотики, другой нет. Дело не в наркотиках. Они убили Жильбера Леконта, но перед этим все же помогли ему вынести душевную пытку, на которую он себя добровольно обрек. Мне кажется, тут уместна цитата: «Приверженность Жильбера Леконта той вере, в которой он был воспитан и которая наверняка подрезала бы ему крылья, уже шла на убыль. Она превратилась в испепеляющий его огонь. Если бы всю свою страсть он обратил на искупление грехов, ему уже не хватило бы сил воспрепятствовать самосожжению. Если бы он не изжил свою детскую веру, то результатом его тщательного самоисследования стали бы лишь беглые заметки, обрывочные свидетельства. Но вместо того чтобы обуздать свою мысль, он претерпевал тяжкий путь познания, как больной претерпевает свою болезнь. Другие ограничивались одним созерцанием, неуклонно погружаясь в слабоумие, он же сохранял полную, хотя и ненужную, ясность мысли. Причиной падения Леконта были не слабость, не леность. Но его плоти, изнуренной пагубной страстью, отравленной наркотиками, оказалось не под силу вынести могучее напряжение духа. Иногда ему удавалось каким-то чудесным образом вынырнуть из собственных глубин, и тогда он в стихах повествовал о своих видениях. Он походил на тех мистиков, что растворились в созерцании, но его созерцание воссоединяло только с самим собой, все больше погружая во мрак, в который он упорно вгрызался, пытаясь пробурить его насквозь…»

Обрывочные свидетельства… Да нет же. Наследие Жильбера Леконта, опубликованное посмертно, позволяет назвать его крупнейшим поэтом последнего тридцатилетия. Этот прозвучавший на весь мир крик адской боли свидетельствует о том, сколь огромный путь удалось в одиночку одолеть Леконту.

Собственно, вот к чему я веду. Мне хочется противопоставить два пути духовного познания Домаля и Леконта. Хотя бы немного осадить, призвать к порядку некоторых метафизиков, присяжных защитников той сомнительной точки зрения, согласно которой следует жестко экономить свои эмоции, относиться с полным недоверием чуть не к любому проявлению чувств, презирать «праздные» размышления, проявлять исключительную нетерпимость к страстям и вообще ко всему, что не возвышает душу, сколь бы возвышенна она ни была. Последствия таковых убеждений могут быть самыми пагубными. Утверждения, что человек, предоставленный себе самому, на самом деле не более чем робот, и спасти его могут только дисциплина, благоразумие и здравый расчет, лишают надежды, отвергают любые порывы, даже великодушия и бескорыстия. А тому, для кого жить означает любить, подобное учение несет гибель. Правда, не окончательную, он еще может возродиться, было бы желание. Знаю немало таких, кому это удалось… Но ведь не о том речь. Стоило Домалю познакомиться с Александром Зальцманом и всей гурджиевской группой, как он тут же разочаровался в Леконте, осудил его путь и посулил ему неминуемый крах. Он мгновенно отрекся от своих духовных исканий, тяжкого и рискованного восхождения, чем далее, тем более мучительного. Домаль устал плутать в ночи, освещенной лишь редкими вспышками видений, где нет других ориентиров, кроме собственных ненадежных умозаключений. Он отказался от индивидуального пути, сочтя его ложным, и решительно ступил на коллективный путь, стал прилежно следовать Учению. Не исключаю, что тут сказалась свойственная ему мягкотелость, ведь Учение в первую очередь требует повиновения, отречения от собственной личности, которая рассматривается как излишняя роскошь, или, точнее сказать, заглушка. А воссоздать себя можно только с помощью сосредоточения… Довелось и мне к нему приобщиться. Свидетельствую, что оно очистило мою душу, то есть помогло прийти к здравым решениям. Безусловно, этот путь весьма полезен, жизнь благодаря ему становится осмысленной. Но и только. Ты словно солдат в дозоре не способен восхититься окрестностью, она для тебя лишь объект наблюдения. Жизнь обедняется, лишается своей гениальности, красоты и тепла. Перед тобой стоит единственная цель достигнуть ясности сознания, подчас очень мучительной, а все, что тому не способствует, твой разум считает чем-то враждебным, лишним напоминанием о твоей ничтожности ведь достигнуть цели невероятно трудно. Собственно, достичь идеального состояния и невозможно, мы в силах только шаг за шагом приближаться к совершенному, достаточно абстрактному знанию, которым нам не дано полностью овладеть.

Роман «Гора Аналог» в метафорической форме, роднящей его с лучшими философскими сказками XVIII века, повествует, в общем-то, именно о такого рода духовных поисках. Я не собираюсь делать критический разбор, потому не стану подробно говорить о выдающихся достоинствах этого произведения, о чеканности стиля, сатирической мощи отдельных страниц. Заканчивая письмо, хочу лишь поделиться одним весьма тягостным чувством, оставшимся у меня после прочтения этого романа. Я считаю, что по отношению к самому любимому мной человеку, память о котором для меня священна, проявлена несправедливость. Если бы речь шла о другом, я наверняка бы промолчал. Увы, Жильбер Леконт, совершивший необычайно крутое восхождение, оказавшееся непосильным для его сотоварищей по группе, так и останется неизвестным потомству. А имя Рене Домаля отныне выбито на доске почета новой духовности. Так оно обычно и бывает. Но лично мне довольно трудно с этим примириться.

Пьер Мине

ПИСЬМО РОЛЛАНА ДЕ РЕНЕВИЛЛЯ

МНЕ кажется, что, когда я в 1929 году познакомился с До-малем, он уже основательно знал метафизику, был хорошо знаком с дальневосточной философией, как и Р.-Ж. Леконт, как и я сам. А поскольку философия Гурджиева немало позаимствовала из дальневосточной мистики, вряд ли гурджиевское учение явилось для Домаля интеллектуальным откровением. Следовательно, не думаю, чтобы оно повлияло на его последующее творчество.

Видимо, в гурджиевской группе его привлекла возможность «практического применения» своего миропонимания. По крайней мере он на это рассчитывал.

Лично я испытываю крайнее недоверие к тем, кто громогласно объявляет себя Учителями. И тем более не верю в духовное посвящение, которое может получить любой желающий, только вноси ежемесячную плату. Нечто на манер курсов Пижье или вечерней школы. Возможно, я и не прав. Это всего лишь ощущение, в котором я, однако, весьма укрепился с тех пор, как Домаль начал посещать группу Гурджиева. Мне довелось наблюдать Домаля в самом начале увлечения Гурджиевым, когда его энтузиазм граничил с полной нетерпимостью к чужому мнению. Правда, потом он «притих» и стал более широк, что больше соответствовало его натуре. Кстати, в учении Гурджиева ни малейшей широты я не обнаружил. А если основываться на достаточно подробном его описании Успенским, то, по-моему, оно отвергает и любовь. Я не утверждаю, что оно вовсе не приносит «Знания». Но, как известно, плоды древа познания без любви несут в себе зародыш смерти. Извиняюсь, что отступил от темы. Это мое личное мнение, возможно вызванное плохим знанием предмета, очень боюсь оказаться предвзятым.

А.-М. Роллан де Реневилль

В ИЮНЕ 1946 года газета «Фонтэн» под редакцией Макса-Поля Фуше опубликовала хвалебный отзыв о Рене Домале и его неизвестное сочинение под названием «Священная война».

Это воспоминание о занятиях автора в гурджиевской группе. То есть о том самом приключении, которое я попытался с доступной мне яркостью и проницательностью описать на предыдущих страницах. В сочинении Домаля содержится вроде бы безнадежный призыв к подлинному поэту, то есть поэту столь же ответственному, как тот, кому посвящена эта глава. К человеку, который способен не только сознавать, но и сотворить. «В истинной поэзии слово и есть названный им предмет». Если пробудившийся именует предмет, тем самым он дарует ему абсолютное бытие. А значит, никто иной и не способен стать поэтом, повелевать словом. Наша уверенность в своей способности творить, вера в свои силы заблуждение, пустая претензия. Либо Слово становится плотью, либо оно ложно. Тем самым Домаль объявляет, и не без мрачного удовлетворения, что отныне умолкает навсегда. Или, вернее, что отныне если он и обронит слово, то лишь как призыв к себе самому вступить в сражение с самим собой. Издаст боевой клич на битву со своими чувствами, мыслями, настроениями, знаниями, творческим честолюбием. То есть со всем, что составляет его индивидуальность. Раскроет рот только для того, чтобы приказать себе замолчать. В очередной раз он разоблачает наше творческое бессилие. Философия, наука, религия все это не для тех, кто живет бессознательно, кто не решился на «священную войну». Никакое вдохновение тут не поможет. «Поскольку вдохновение действенно лишь тогда, когда Бог растаял в высях, когда твои противники это лишь некие неоформленные силы, когда уже разгорелось сражение. А пока все еще тянется наш блаженный отдых».

Что же дальше? Останемся немы, пока не выйдем на ту «священную войну», в которой, собственно, и заключалась наша «работа» у Гурджиева. «Любое мое слово будет обращено к самому себе. Я призову себя к «священной войне». Я громогласно разоблачу предателей, мной же и вскормленных. Я буду стыдить себя до тех пор, пока не добьюсь полной победы. Тогда и воцарится вооруженный мир в стане победителя».

О будущем мире он говорил с торжественностью, в которой подчас сквозила интеллектуальная заносчивость. Она же, а не простодушие, была причиной подчеркнутой прямоты его высказываний. Не думаю, однако, что Домаль достиг подобного мира. Для него то был бы не мир, а смерть. Перечитывая «Священную войну», я ощущаю на каждой странице тоску поэта, готового принести в жертву возможно, бесполезную свободу и радость творчества.

Но, как бы то ни было, его сочинение прозвучало как «встань и иди» для всех мыслящих людей, которых мне приходилось встречать в «группах». Поэтому не могу не упомянуть о нем в моем сборнике. Это слово правды насущно необходимо любому сообществу, посвятившему себя поискам истинного бытия. Однако некоторые последователи Гурджиева такой необходимости вовсе не чувствуют. Когда я уже заканчивал данную книгу, они довели до моего сведения, и с немалым озлоблением, что запрещают мне использовать сочинение Домаля. Гурджиевская группа с холодным бешенством отвернулась от моей книги. Впрочем, они поступили логично, они ведь делают все, чтобы сохранить свои тайны от своих же сотоварищей, в том числе тайны гибели посвященных. И все же мне хочется водрузить «Священную войну» как хрустальное навершие над моим сборником. Рискну процитировать несколько строчек из этой поэмы, относящихся ко мне и Гурджиеву, тех же самых, что привел Жан Полан в недавнем номере «Нувель ревю франсэз»[55]:

«Объявивший войну себе, со своими ближними в мире пусть он отдает все свои силы жестокой битве, в самых сокровенных его глубинах царит всепобеждающий мир. И чем глубже тишина и покой, царящие в сокровенных глубинах, в самой его сердцевине, тем более рьяно бьется он с разноголосицей ложных мнений, с бесчисленными заблуждениями.

Среди глубокого затишья, пребывающий там, куда не доносятся звуки сражения, своей вневременностью защищенный от напора внешнего, вечный победитель прислушается к голосу иных затиший. Одинокий и осознавший свое одиночество, теперь он в своем одиночестве не одинок. Но между им и мной целая армия призраков, которых я обязан уничтожить. О, смогу ли я овладеть той твердыней? На этих укреплениях я лег бы костьми, чтобы только шум не ворвался в королевские покои…»