1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Мы с моим лучшим другом Дэнни спускались по скрипучей лестнице в прохладный и сырой подвал его дома. Неожиданно для себя я подумал: Зря я туда иду. Мое сердце бешено заколотилось. Посреди подвала на стальных крюках висела штанга с увесистыми гирями. Дэнни похвастался:

«Отец поднимает ее каждый день».

Мне было всего семь лет, я был худощавый и невысокий, с короткими темными волосами, смуглый и кареглазый. Прикоснувшись к огромной холодной штанге, я ощутил себя совсем ничтожным.

Дэнни повернулся ко мне и, приложив палец к губам, прошептал:

«Ричи, я хочу тебе кое-что показать. Только никому не рассказывай, хорошо?»

Он забрался на полку, дотянулся до перекрытия и спустился вниз с бронзовым ключом. Потом, подведя меня к деревянному секретеру, в котором мы могли бы свободно поместиться вдвоем, отпер его ключом и распахнул дверцы. Дэнни указал мне на кипу журналов.

«Давай, — улыбнулся он, — смотри».

И я стал смотреть. В журнале было много фотографий обнаженных женщин в непристойных позах. Мое маленькое тельце пробрал озноб. Никогда прежде я не видел, что находится у девочек под одеждой. От неожиданности я оторопел.

«Здорово, да?» — спросил Дэнни.

Не зная, что ответить, я просто кивнул. Захлопнув журнал, я положил его обратно в шкаф.

«Подожди, ты еще не видел, что в ящике! — Дэнни выдвинул ящик, и моему взору предстали два пистолета и несколько ручных

гранат. — Отец хранит их заряженными, и гранаты тоже настоящие». Дэнни дал мне одну:

«На, подержи».

Ощутив в руке тяжесть холодного металла, я поежился.

«Да, хорошенькая штучка», — пробормотал я. Стараясь не выдать своего страха, я бережно вернул гранату в ящик.

«Постой, Ричи, я покажу тебе еще кое-что!» — с этими словами Дэнни распахнул дверцы внутри секретера, за которыми обнаружился своего рода алтарь. На нем стояла фотография в рамке. С фотографии на меня в упор смотрели чьи-то недобрые глаза. Ужаснувшись, я понял, что нахожусь лицом к лицу с Адольфом Гитлером. С обеих сторон портрет был торжественно задрапирован двумя нарукавными повязками с нацистскими свастиками, а ниже висел клинок со свастикой на рукоятке, выпуклой и блестящей. Сердце мое дрогнуло, и в сознании пронеслись жуткие образы. Мне часто приходилось слышать от старших о массовом уничтожении евреев, устроенном нацистами, во время которого погибли наши родственники. Воспоминания об этом были еще свежи. С 1941 года, когда нацисты захватили нашу родную Литву, мы больше не получали от семьи моего деда никаких вестей.

Дэнни шепнул:

«Это тайна, но мои родители тебя ненавидят».

Жаркая волна сдавила мне горло.

«Почему? Что я такого сделал?»

«Потому что ты — еврей. Родители считают, что это вы убили Иисуса».

«Что?!» — я стоял, оцепенев. Эти слова показались мне полной бессмыслицей.

«Отец говорит, что даже Бог вас ненавидит».

Вдруг под тяжелыми шагами родителей Дэнни заскрипел потолок над нашими головами. Я не знал, что мне делать: убегать, прятаться или плакать.

«Дэнни, и ты ненавидишь меня?»

«Нет, ты — мой лучший друг. Но, поскольку ты все-таки еврей, — кто знает — может быть, когда-нибудь я тоже возненавижу тебя. Хотя мне бы этого не хотелось».

Мне казалось, что еще немного, и я потеряю сознание.

Заперев секретер, Дэнни повел меня наверх, на кухню, где нас ждала его мать с двумя тарелками домашнего ванильного печенья и двумя стаканами холодного молока. Она натянуто улыбнулась мне. Громкий скрип половиц возвестил о появлении отца Дэнни — приземистого мужчины с квадратной челюстью, коротко стриженным ежиком седеющих волос, маленькими глазками-буравчиками и ледяной полуулыбкой. В его присутствии я ощутил себя совершенно беззащитным.

А вдруг печенье отравленное?  — подумал я. Но что мне оставалось? Я побоялся отказаться от угощения.

«Ешь, Ричи. Да что с тобой?» — прервала мои размышления мать Дэнни.

Я принялся за печенье, изо всех сил стараясь не выдать своего страха. С каждым откушенным кусочком я молил Бога о защите.

Домой я вернулся бледный, как привидение. Я был еще совсем ребенком и не понимал, что происходит. Я осознавал только одно — мне сделали очень больно.

Мама встретила меня нежной улыбкой. Когда я вошел, она была в фартуке и раскатывала тесто на круглом обеденном столе.

«Готовлю тебе яблочный штрудель, Ричи. Твой любимый».

«Мам, — спросил я, — а правда, что Бог меня ненавидит?»

«Конечно же, нет! Бог тебя любит, — нахмурившись, мама положила скалку на стол. — А почему ты об этом спрашиваешь?»

Я не решился сказать ей правду:

«Не знаю. Просто так, интересно».

Чтобы избежать расспросов, я бегом поднялся по лестнице к себе в спальню.

Я верил маме. Я знал, что Бог меня любит. Лежа в кровати и уставившись в потолок, я изо всех сил пытался понять, как в одном Боге могут уживаться столь несовместимые чувства — любовь и ненависть.

С детской непосредственностью я тайком молился Богу — мысленно или шепотом. Обычно я делал это перед сном, в постели. Во время молитвы я чувствовал, что Бог защищает меня.

Я не сомневался, что Бог меня слышит, и что Он со мной. И все же у меня было много вопросов о Нем.

Кто такой Бог? Какой Он — как огромное облако или как едва заметная тень?

Или Богэто друг, который слышит все мои молитвы и при этом настолько реален, что в мыслях я могу чуть ли не прикоснуться к Нему?

Мои родители, Джеральд и Адель Славины, не были религиозными

в обычном смысле этого слова. Скорее, их вера в Бога выражалась в благодарности, великодушии, сердечной привязанности и самоотверженной преданности семье. Они выросли во времена Великой депрессии и с самого раннего детства вынуждены были трудиться не покладая рук, дабы прокормить семью. Желая для нас, своих детей, всего самого лучшего, они заботились еще и о том, чтобы не избаловать нас. Родители всячески поощряли в нас чувство благодарности за все, что мы имеем. В 1955 году, когда мне исполнилось четыре года, наша семья переехала из Чикаго в деревню Шервудский лес, что в Хайленд-Парке, штат Иллинойс. Там я с двумя братьями рос на природе, вдали от опасностей и соблазнов большого города. Наша тихая деревня стояла на равнине, и ее окружали пастбища и леса. Вместе с другими детьми мы играли на пустырях и на немноголюдных деревенских улочках между рядами похожих друг на друга домов.

«Наш Ричи — очень милый мальчик, но он совсем не похож на других, — говорили про меня родители. — В кого он такой?» У меня действительно были необычные привычки, и никто не знал, откуда они взялись.

Например, лет до девяти я отказывался во время еды сидеть на стуле, предпочитая есть на полу, хотя мои родители запрещали мне это. В качестве компромисса мне разрешили есть стоя, даже в ресторанах. Обычно в таких случаях официантка предлагала принести для меня стул, на что мать, передергивая плечами, отвечала: «Он не любит стулья».

Мои родители уделяли большое внимание собственному внешнему виду и всегда одевались со вкусом. Что же касалось меня, то я категорически отказывался носить новые вещи, и матери приходилось по нескольку раз стирать их, пока они не начинали выглядеть поношенными. Лишь тогда я соглашался надеть их. Если мне покупали новые ботинки, я специально скреб их камнем, пока они не приобретали потертый вид. Когда у родителей появился новый автомобиль, я первое время отказывался ездить на заднем сиденье, предпочитая сидеть на полу между сиденьями.

Мне было совестно иметь что-то такое, чего нет у других. Моими кумирами были бедные и обездоленные. Однажды отец повез нашу семью в ресторан, и я испортил всем праздник, выбежав из-за стола в самый неподходящий момент. Причина была в том, что официантом оказался мой одноклассник, и я не мог допустить, чтобы он прислуживал мне. Дедушка Билл нашел меня в автомобиле, и мне пришлось объяснить ему свое поведение.

«Все в порядке, Ричи, — ответил он. — Ты поступил правильно. Я горжусь тобой».

Билл Славин, дедушка со стороны отца, сыграл важную роль в моей жизни. Он был глубоко верующим человеком, и это проявлялось в любви, с которой он относился к окружающим. Меня восхищало, с каким спокойствием и кротостью следует он своим старомодным традициям, умудряясь совмещать их с американским образом жизни. Когда вся семья собиралась за столом, я заметал, как дедушка негромко молится, в то время как остальные уже обедают.

Хотя отец не мог позволить себе оплачивать мое обучение в еврейской школе, он постарался дать мне духовное образование Когда мне исполнилось тринадцать, отец обратился к Ребе Липису с просьбой провести для меня самый простой вариант обряда Бар-мицва[1]. Величественный раввин с сединой в волосах охотно научил меня основным молитвам, не взяв за это ни цента. Однажды я спросил его:

«Ребе, объясните мне, что означают эти молитвы?»

Его добрые карие глаза наполнились слезами, и он заключил меня в свои объятия с такой любовью, которую я не забуду никогда. Дрожащим от волнения голосом Ребе ответил:

«Ричи, мне нравится твое искреннее желание понять смысл выученных тобой молитв. К сожалению, сейчас такое встречается всё реже и реже».

«Как же я должен молиться, Ребе?»

Его правильное лицо с легкими морщинами вокруг глаз озарилось улыбкой, и от нее мне стало тепло и уютно. Как и любой ребенок, я очень нуждался в этом.

«Талмуд, — произнес Ребе, — это книга еврейских законов, написанная раввинами тысячи лет назад. Как учит Талмуд, мы должны молить Бога о том, чтобы Он позволил нам преодолеть соблазны, препятствия и сомнения и выполнить Его волю. Это лучше, чем просить Бога исполнять наши желания».

В день моего тринадцатилетия старший брат Марти подарил мне первый альбом Питера, Пола и Мэри — фолк-трио из Гринвич Виллидж. В своих песнях они протестовали против войны, несправедливости и социального неравенства, но более всего меня тронули их песни на стихи, обращенные к Богу. Откинувшись назад и закрыв глаза, я слушал этот альбом, и каждое слово притягивало меня как магнит. Первая песня на пластинке начиналась такими словами: «Early in the morning, about the break of day — I ask the Lord to help me find my way» («Рано поутру, до зари, я Бога прошу мой путь озари»). Вновь и вновь слушал я эту незатейливую молитву, даже не подозревая, какую роль она сыграет в моей жизни.

В поисках смысла жизни я слушал таких фолк-певцов, как Пит Сигер и Боб Дилан, и их творчество разжигало во мне бунтарский дух. Если фолк-музыка запала мне в сердце глубоким смыслом текстов, то блюз пробуждал во мне по-юношески бурные чувства. Блюз — это музыка страсти и тоски. С каждой нотой, с каждым словом блюзовый музыкант изливает печаль своего сердца и находит в этом отраду и утешение. Слушая чужой плач о потерянной любви, я и сам начинал рыдать, оплакивая свою утраченную любовь, еще до того, как ее пережил.

В отличие от меня, склонного к самоанализу, застенчивого и чуткого ребенка, мой старший брат Марти обладал феноменальной способностью сердить окружающих. Непоседливый, словно обезьянка, он и прозвище получил соответствующее — Манк[2]. В 1965 году, когда мне исполнилось четырнадцать, я поступил в среднюю школу, которую только что окончил Марти. Увидев меня, некоторые учителя хватались за сердце: «Только не это! Еще один Манк!» Так с первого дня учебы ко мне приклеилось прозвище «Маленький Манк». Лишь годы спустя понял я иронию, содержавшуюся в этом прозвище[3].

В школе меня как новичка определили в борцовскую команду. Не скажу, чтобы у меня были для этого хорошие данные, но если я чем-то увлекался, то посвящал этому увлечению всего себя без остатка И тренер, и товарищи по команде видели во мне будущего чемпиона. Мне и самому нравилось ставить перед собой сложные цели и достигать их. Например, я мог добиться любой стипендии или гранта, стоило мне захотеть. Но со мной стало твориться что-то странное. Я начал задумываться о смысле жизни, более высоком, чем богатство, положение в обществе и мимолетные увлечения. Как мог я быть счастлив в благополучном Хайленд-Парке, в то время как всего в нескольких километрах, в чикагском гетто влачили жалкое существование негры? Как мог я радоваться борцовским наградам, когда моих старших товарищей призывали на ужасную вьетнамскую войну? Пытаясь найти ответы на эти вопросы, мы с друзьями подвергали сомнению самые основы той жизни, которой мы жили.

Ища свое предназначение, я горячо сочувствовал Мартину Лютеру Кингу-младшему и его движению за гражданские права. Я размышлял над словами Малколма Икса и зачитывался книгами о социальных реформах. Вместе со своими лучшими друзьями Бассуном и Гэри, которых знал с десятилетнего возраста, я устроился на автомойку, где в течение учебного года работал после занятий, а во время летних каникул — полный рабочий день. Работа была тяжелой, но мне она нравилась. С нами трудились взрослые негры из гетто на южной окраине Чикаго — люди из совсем другого мира, лежащего за пределами уютного Хайленд-Парка. Работая с ними, мы очутились как бы за кулисами музыки «соул» — в мире, разительно отличающемся от всего, что мы видели в Хайленд- Парке. Нищета, расовая дискриминация и алкоголизм стянули этих людей самое дно жизни, и когда я слушал вместе с ними щемящие рыдания блюзовых и «соул»-певцов, сердце мое разрывалось. Мне, пятнадцатилетнему подростку, не давали покоя вопросы, на которые я нигде не мог найти ответа.

А потом погиб мой близкий друг. Он был старше меня всего на год. Его автомобиль, слетев с обледеневшей дороги, утонул в холодных водах озера Мичиган. Тогда я всерьез задумался о том, кто я и для чего живу. Мне казалось, будто весь мир катится в пропасть по льду неопределенности.

В поисках уединенного места я перебрался в подвал дома, где оклеил стены светящимися в темноте психоделическими плакатами. Убранство подвала довершали свисавшие с потолка рыболовные сети. В помещении клубился густой дым жасминовых благовоний, и, когда я включал стробоскоп, реальность отступала и я переносился в мир сновидений.

Уединяясь от всех в подвале, я заслушивался революционной музыкой шестидесятых. Песня «Битлз» «А Day in the Life» только усилила во мне желание обрести истинный смысл жизни, отринув все внешнее и наносное. Лежа с закрытыми глазами и слушая, как Джордж Харрисон поет «Within You, Without You», я рыдал вместе со струнами его ситара и жаждал внутреннего покоя. Снова и снова включал я «Old Man River» Рэя Чарльза и, затаив дыхание, слушал эту скорбную песнь об участи угнетенных. Когда я слушал Би Би Кинга, надрывные звуки его гитары пронзали мое сердце, и я поражался, почему от печальных песен мне становится так хорошо. Однажды поздно вечером, когда я в который раз пытался разобраться в жизни, в наушниках зазвучала песня Джонни Риверза «Look to Your Soul for the Answer» («Загляни за ответом в свою душу»),

Я глубоко вдохнул, открыл глаза и воскликнул: «Да! Это то, что нужно!»

Подстегиваемые новыми веяниями, мы с друзьями окунулись в контркультуру 1960-х. В школе, где учились в основном дети из консервативно настроенных семей, спортсмены и активисты, мы оказались в меньшинстве. Мы отпустили длинные волосы и стали экспериментировать с марихуаной и ЛСД, отвергая ценности наших родителей и их поколения.

При этом я разрывался на части. Я не хотел никого разочаровывать. Я порывался бросить занятия борьбой, но боялся подвести своих товарищей и тренера. Ведь руководство школы рассчитывало, что благодаря мне наша команда начнет выступать на чемпионатах. Однажды тренер заявил при всех:

«Когда маленький Манк настроен на победу, он выскакивает на ковер, словно голодный тигр. Он из породы чемпионов. Жаль, что он не может сосредоточиться на спорте».

Не зная, что мне делать, я стал молить Бога о помощи.

Вскоре, выступая на престижных соревнованиях, я уложил своего соперника на лопатки через пять секунд после начала схватки. Толпа ревела, приветствуя меня, а я не поднимался с колен, словно парализованный. Плечевая кость вышла из сустава и пропорола мышцы груди. По всему телу разлилась пронзительная боль. В тот самый миг, когда соперник свернул мне плечо, в моей жизни, наоборот, все встало на свои места. Дрожь сотрясала мое тело, зрители в ужасе смотрели на меня, а я беззвучно благодарил Бога, Теперь я был свободен.

Все, от чего я не решался отказаться сам, волею судьбы оказалось для меня потерянным раз и навсегда,

Гэри Лисс, дружба с которым впоследствии самым чудесным образом повлияла на мою жизнь, был добрым и общительным парнем, неутомимым искателем приключений. Гэри относился к числу тех бунтарей, которые по-настоящему нашли себя в контркультуре. Во время летних каникул после первого года обучения мы отправились с ним путешествовать в Калифорнию. Там мы наслаждались полной свободой на Сансет-стрип и в Хэйт-Эшбери. В этом раю для «детей цветов» мы познакомились со многими замечательными людьми — такими же идеалистами, как и мы сами. Встречались нам и другие люди - разрушительные, грубые, развращенные или просто жадные до удовольствий, но от таких мы старались держаться подальше.

В 1969 году вместе с лучшими школьными друзьями: Бассуном, Стивом и Гэри я поступил в колледж Майами-Дейд во Флориде. Как и большинство сверстников, я был юн, строптив и жаждал приключений, но именно тогда я стал замечать в себе желание, которое затмевало все остальные, — непреодолимую тягу к духовности. С каждым днем она только росла. Кто-то дал мне почитать книгу «Великие религии мира». Я жадно вчитывался в каждое слово и никак не мог утолить жажду духовных знаний. Позже, читая другие книги, я открыл для себя древний индийский метод безмолвной медитации на священный слог «Ом». Путешествуя вглубь себя, я обнаружил иную реальность, настолько удивительную, что мне не терпелось проникнуть в нее еще глубже.

Как-то утром в студенческом городке колледжа я увидел объявление о лекции, посвященной трансцендентальной медитации. На лекции бородатый длинноволосый американец по имени Майк рассказывал о науке сознания, основанной на учении Махариши Махеш Йоги. Меня это очень заинтересовало. Майк пригласил меня во флоридский Голливуд, где я мог, не принимая никаких обязательств, получить индивидуальную мантру для медитации. Там я положил на алтарь цветок, шейный платок и тридцать пять долларов, после чего мне на ухо прошептали мантру, состоявшую из одного слога. С тех пор ежедневная медитация стала самой важной частью моей жизни.

Семя духовности во мне быстро давало всходы. Но вместе с ними росли и сорняки нетерпимости к ханжеству и фанатизму. Отпустив волосы в знак протеста против общепринятых норм, я стал мишенью для тех, кто ненавидел хиппи, в частности для полицейских. Они регулярно задерживали меня, обыскивали и всячески донимали. Сталкиваясь с неприязнью, которую вызывали мои длинные волосы, вероисповедание и взгляды, я ощущал себя мучеником и немного гордился этим. Я почитал за честь подвергаться гонениям за благородные идеалы. Это было куда лучше, чем разделять мнения толпы и гоняться за модой. Одновременно я стал понимать, что ненавидеть тех, кто ненавидел меня, — значит болеть тем же недугом. Поэтому я стремился разрушить преграды, разделявшие людей, и открыть для себя потаенную суть всех религий, познать единство Бога.

В колледже я увлекся психологией и другими гуманитарными науками, но медитация и музыка всегда оставались для меня на первом месте. В городке Опа-Лока, недалеко от колледжа, в доме, который все называли «Пепельницей», жил музыкант Джеймс Хармон по прозвищу Джимми-Медведь. Он был высок, носил длинные волосы и бороду. Медведь играл на губной гармонике и был солистом «Burning Waters Blues Band».

Медведь полюбил меня, словно младшего брата. Однажды он с гордой улыбкой вручил мне одну из своих гармоник:

«Братишка, буду учить тебя игре на губной гармошке».

«Но я не знаю нот», — застенчиво ответил я.

«Да это неважно. Ты знаешь, что такое глубокие чувства, а в блюзе это главное».

С тех пор гармоника стала моим постоянным спутником.

В колледже я подружился с чернокожими студентами и через одного из них свел знакомство с соратницей Мартина Лютера Кинга-младшего. Хрупкая, но очень волевая женщина, она возглавляла движение за гражданские права. Ей было далеко за сорок, а мне — всего восемнадцать, поэтому я называл ее матерью, а она меня — сыном. Мы часто беседовали с ней о проповедях доктора Кинга и вместе скорбели о его трагической гибели. Как и подобает баптистке, она была добра и милосердна, но при этом решительна и бесстрашна. Однажды она пригласила меня на организованный ею марш в защиту гражданских прав чернокожих. Каково же было ее удивление и радость, когда я действительно пришел — белый юноша участвовал в негритянском марше, проходящем во Флориде, одном из штатов «Дальнего Юга»[4]. Взяв меня за руку, она горделиво возглавила шествие.

Зеваки были потрясены, видя меня там. Белые расисты выкрикивали угрозы и свистели, когда мы проходили мимо. Полицейские демонстративно отворачивались в другую сторону, и в нас летели камни и бутылки. Мать улыбнулась, когда три с лишним сотни человек затянули песни Сэма Кука

«А Change Is Gonna Come» и «We Shall Overcome». Кульминацией марша стал митинг в парке. Все расселись на складных стульчиках, и я сел рядом с матерью. Потом она подошла к микрофону, стоявшему под кокосовой пальмой, и произнесла речь. Обличая несправедливость белых к чернокожим, она призывала к «восстанию, свободному от насилия».

Ее уверенный голос гремел над парком:

«Насилие приведет нас на путь зла, избранный нашими гонителями. Мы должны быть бесстрашными и вместе отстаивать наши права, но не огнем и оружием, а единством и верой во Всемогущего Господа. Бойкотируйте всё, от чего веет расовой нетерпимостью. Противостоя нашим угнетателям, мы не должны сами отступать от правды». Голос ее дрожал и в глазах у нее стояли слезы, когда она повторяла слова своего учителя:

«Америка — это страна свободы. Мы не отступим, пока оковы рабства не спадут навсегда. И тогда мы закричим, обратившись к небесам: Свободны, наконец! Свободны, наконец! У преподобного Кинга была мечта. За эту мечту он поплатился жизнью. И мы будем жить ради этой мечты. Аминь».

Парк взорвался аплодисментами. Вернувшись на свое место, мать, наклонившись ко мне, прошептала:

«Тебе понравилось?»

Я энергично закивал.

Следующий оратор неожиданно вступил с ней в полемику — его речь откровенно призывала к восстанию:

«Надежда на то, что мы можем победить расистов ненасильственным путем, умерла вместе с преподобным Кингом! — произнес он голосом, полным негодования и ярости. — Братья и сестры, очнитесь! С огнем борются огнем. Америка завоевала свободу с оружием в руках. Поэтому мы должны поклясться, что будем преследовать белых эксплуататоров и жечь их города».

Половина собравшихся одобрительно закричала, а остальные смущенно понурили головы. Взмокший от пота, оратор продолжал свою речь, сотрясая кулаками:

«Белые думают, что мы вечно будем довольствоваться задней площадкой автобусов и жить в гетто, как в тюрьме, — ненависть вспыхнула в его глазах, когда он, показав пальцем на меня, закричал. — Братья и сестры, только посмотрите! Даже сегодня, на нашем марше, белый человек бесстыдно возглавляет шествие, оставив нас, чернокожих, позади!» Сторонники оратора взревели от бешенства.

Оратор продолжал обличать меня как символ всего того, что они презирали и ненавидели. Он рвал и метал, призывая к отмщению.

Мать вскочила, чтобы сказать что-то в мою защиту, но ее слова утонули в яростных криках оратора. К тому же у него был микрофон и поддержка большей части демонстрантов. Нежно взяв меня за руку, мать удрученно покачала головой:

«Сынок, проста меня, пожалуйста. Видит Бог, это я поставила тебя во главе марша. Ты доверился мне, а теперь оказался в опасности, — она сжала мою ладонь и вздохнула. — А теперь иди. Да пребудет с тобой Господь».

Стараясь не привлекать к себе внимание, я потихоньку ушел с митинга. Мать внимательно наблюдала за мной, готовая при необходимости встать на мою защиту. Меня поразил тот факт, что люди, стремящиеся к равенству и справедливости, готовы были не задумываясь уничтожить тех, кто отличался от них. Выбравшись из парка, я вздохнул с облегчением Несмотря на события этого дня, я стал еще больше уважать преподобного Кинга и его последователей. Верные своим идеалам, они безжалостно боролись как с внешними, так и с внутренними врагами. Бредя в одиночестве под палящим южным солнцем, я вспомнил одно высказывание, проливающее свет на случившееся со мной: Если у человека нет идеала, ради которого он готов умереть, ему незачем жить. И тогда я все понял. У Мартина Лютера Кинга-младшего была мечта, ради которой он жил и за которую он умер. Его мечта изменила мир. Не каждый ли из нас способен добиться того же, если будет сохранять верность своему призванию?

Учебный год в колледже закончился, и наступили каникулы. Душным летним днем я стоял на обочине шоссе где-то в Пенсильвании, пытаясь поймать попутку, и ветер трепал мои длинные волнистые волосы. Я направлялся в Нью-Йорк к своему другу. Мне было девятнадцать, и при росте 168 см я весил чуть больше пятидесяти килограмм Надо признаться, что с таким телосложением я ощущал себя довольно беззащитным всякий раз, когда мне приходилось ловить попутку. Спустя три часа рядом со мной затормозил ржавый «Плимут» модели 59-го года. Я подбежал к автомобилю и принялся благодарить водителя:

«Спасибо! Спасибо Вам огромное, сэр!»

Высунув в окно средний палец, взмокший от пота водитель злобно взглянул на меня: «Лучше бы устроился на работу, бездельник!» — внезапно он толстой ручищей схватил меня за прядь волос и рывком притянул к открытому окну. Меня обдало запахом перегара и табака. Сплюнув на землю, водитель грязно выругался и добавил:

«Эй, бродяга! Будь у меня ружье — я бы пристрелил тебя не раздумывая!»

Пронзительно взвизгнув шинами, автомобиль сорвался с места.

Прокашлявшись от черного дыма из выхлопной трубы автомобиля, я почувствовал, как во мне вспыхнула обида, но тут же постарался подавить ее. Ведь моей целью была духовная жизнь. Путешествуя автостопом, я нередко становился мишенью для тех, кто искал, на ком выместить свою злобу и раздражение. Но я надеялся, что эти испытания помогут моему духовному росту. Я знал, что мне нужно научиться терпению, стойкости и молиться о преодолении препятствий.

В семидесятые годы длинные волосы были не просто данью моде, это был открытый вызов всему обществу с господствующим в нем культом денег и власти. Длинные волосы в те годы были своего рода символом веры. Мы с друзьями не просто верили в свои идеалы, но и претворяли их в жизнь. Годом раньше, когда на Демократической конвенции в Чикаго мы протестовали против войны, нас разогнали слезоточивым газом. Недолюбливающие нас полицейские нередко отлавливали нас в студенческом городке. И все это лишь за то, что мы искали смысл жизни и верили в идеалы, ради которых можно не только жить, но и умереть. И хотя сам я никому не желал зла, мой внешний вид порой вызывал у окружающих недобрые чувства.

Прошло еще несколько часов ожидания попутной машины, пока один дружелюбный молодой человек не согласился подбросить меня до своего дома под Геттисбургом. Там я в одиночестве сел на берегу лесного ручья. Журчание воды, струящейся меж камней и деревьев, подействовало на меня успокаивающе. Казалось, ручей знает что-то, что откроет мне дверь к таинствам бытия.

Если, как этот ручей, просто следовать призванию, — размышлял я, — то, возможно, природа сама откроет мне свои секреты и приведет меня к высшей цели.

Через несколько дней, в Нью-Йорке, мой друг Хэкет взял меня с собой на рок-фестиваль Randall’s Island. На сцене друг за другом выступали самые разные группы и исполнители — от Джими Хендрикса до «Mountain». В перерыве я вышел побродить, и ко мне подошел молодой американец с обритой головой. Он был во всем белом, и я принял его за какого-то необычного монаха. Без лишних слов он протянул мне тоненькую брошюру и попросил пожертвование. Я ответил, что у меня нет денег, и, пока мы разговаривали, к нам подошел барыга и предложил мне купить гашиш. Я повторил, что мне нечем платить, и эти двое, споря между собой, отошли в сторону. Монах забыл забрать у меня брошюру, а я, даже не взглянув на нее, спрятал ее к себе в сумку.

На следующий день, когда я был у Хэкета в Бруклине, мне позвонил Гэри и пригласил в гости к нашему общему другу Фрэнку. Тот жил в Черри-Хилл в штате Нью-Джерси. Приехав туда, я застал Гэри и Фрэнка стоявшими на коленях над большой картой, расстеленной на ковре в гостиной.

«Через несколько дней мы собираемся в Европу, — сказал мне Гэри, — и ты едешь с нами».

Вообще-то у меня не были ни цента, и я планировал вернуться в Чикаго, чтобы устроиться на работу на все лето. Но Фрэнк заверил меня, что у него хватит денег на троих.

«Хорошо, — ответил я, — тогда я поеду».

Мне осталось съездить в Хайленд-Парк и как-то объяснить свой отъезд родителям. До сих пор еще никто из нашей семьи не покидал пределов Америки. Как к этому отнесутся отец и мать? За ответом на этот вопрос я отправился в дом, где прошло мое детство.

Сидя за круглым обеденным столом, я рассматривал расставленные на нем кушанья. Мать готова была делать для нас праздничные обеды каждый день. На моей тарелке красовалась сочная лазанья, ломтики хрустящего итальянского хлеба с чесночным соусом и артишоки, приправленные сливочным маслом. В воздухе витал аромат обжаренных трав и специй.

«Я решил съездить с Гэри в Европу», — объявил я. Лица сидевших за столом окаменели. Под их взглядами я нервно тряс солонкой и перечницей над своей тарелкой.

«Это расширит мой кругозор, как вы считаете?»

Ответа не последовало. Я окинул взглядом кухню: обои с цветочными узорами, электрическая плита и холодильник одной фирмы. И то и другое — розового цвета. Это любимый цвет моей матери.

«Зато мы узнаем много нового. Не беспокойтесь, я вернусь в сентябре, когда закончатся каникулы. Мы уезжаем через три дня».

Молчание. Мать выглядела так, словно получила известие о смерти близкого родственника.

«Ричи, — разрыдалась она неожиданно, — ну зачем тебе это надо? Что ты там будешь есть? И где ты будешь спать?» Она встревоженно покачала головой и стала неясно увещевать меня: «Ты ведь еще совсем ребенок. Кто будет тебя защищать?»

Отец произнес:

«Сынок, в своем ли ты уме? Этот мир — опасное место. А ты юн и неопытен. С тобой может случиться все что угодно».

Глубоко вздохнув, он добавил:

«Я запретил бы тебе ехать, но ты все равно не послушаешь меня». Отец смотрел на меня, не отводя глаз, в надежде, что я передумаю, но я старался не замечать этого. Тогда дрожащим от волнения голосом он сказал:

«Я буду волноваться за тебя день и ночь, пока ты не вернешься».

А мой брат Ларри воскликнул:

«Здорово! Я бы и сам поехал! — но, увидев, как расстроены родители, он вдруг стал серьезным. — Ричи, хотя бы изредка пиши нам письма».