Глава шестая

П оследним, кто пытался мне помочь, была моя старая соседка Дана. Она жила в соседней квартире, пока мы не отбыли в рехаб. Она предложила мне приехать в Малибу, чтобы я мог помыться и переодеться в чистое белье.

Она открыла дверь и увидела меня…

— Как ты мог так опуститься? — ужаснулась Дана.

— Не знаю. Не знаю.

Я плакал, она тоже плакала. Я просил ее позвонить барыге и заказать героин на дом, что она и сделала. Потом мы торчали три дня подряд. Когда героин закончился, она одолжила мне машину, я поехал и взял еще. Я пропал на четыре-пять дней и когда в итоге вернулся, она набросилась на меня.

— Что с тобой? Почему ты так со мной поступаешь? Я верила в тебя!

Она вызвала полицию и заявила, что я угнал ее машину. Я требовал денег, чтобы убраться из Малибу, но она отказывалась мне их давать. Мы кричали, дрались, но потом она сдалась.

— Хорошо, я дам тебе немного гребаных денег, — сказала она. — Подожди.

И пошла в спальню. Я ждал ее на кухне, где у нее стоял бочонок с двадцатипятицентовыми монетами за стирку белья. Там было около двухсот долларов. И я пересыпал все монеты в сумку. Я редко воровал — мне было проще попрошайничать. Но я знал, что в моем нынешнем положении все двери передо мной были закрыты.

Дана вернулась с деньгами, и мы снова начали препираться. В конце концов она швырнула в меня деньги. Я взял их и ушел.

Я сел в автобус, который шел до даунтауна. Туда было два часа езды. К этому времени я не вмазывался уже восемь часов, и у меня снова началась ломка. Я раскачивался взад и вперед, плотно прижимая руки к животу. Меня бил озноб. Был вечер, и в автобусе ехали немолодые женщины, возвращаясь домой с работы. До сих пор я помню добрые и милые лица пассажирок. Они смотрели на меня с сочувствием.

Я слез с автобуса в Ла-Брея. Там были приличные наркопритоны. Я пошел в самый ближайший из них. Выходя оттуда, я был не просто под кайфом — я сходил с ума. Сердце разрывалось на части. Я изо всех сил сжимал зубы, — мне казалось, что они сейчас раскрошатся, как стеклянные. Вокруг меня вспыхивали огоньки. Я слышал жужжание вертолетов, звучали голоса. В ушах звенело, как звенят колокольчики у входа в паб. Мне казалось, что по рукам и по коже черепа ползают червяки, заползая в уши, глаза и рот, прогрызая ходы в мозг. Они приближались — эти гуманоиды и демоны. Они ловили меня.

Я спрятался в зарослях и прижался к земле. Я так плотно набил крэк в трубочку, что та не раскуривалась. И тут вдруг… БАХ! Гигантский ядерный гриб. Онемели рот, горло и легкие. Онемело все лицо. Я услышал громкий лязгающий звук — как будто экстренно тормозил поезд.

Они приближаются. Я знаю, они приближаются. Они хотят меня убить.

Я вскочил и хотел бежать, но ноги не слушались, перед глазами все расплывалось. Я упал и больно расшибся, ударившись о тротуар. Они приближались. Они хотели меня убить. Я вскочил на ноги, напрягся и, собрав последние силы, рванул оттуда со всех ног. На углу бульваров Вашингтон и Ла-Брея возле заправки «Шеврон» стояли две полицейские машины. Двери одной были открыты, в ней за рулем сидел полицейский и говорил по рации.

Я решил, что эти полицейские заодно с «ними» — с теми, что хотят меня убить. Но они не видели, что я у них за спиной. Я убедил себя, что, если сяду в их машину, они не смогут меня пристрелить. Я рванул изо всех сил, подбежал к патрульной машине и глухо шлепнулся на жесткое заднее сиденье. После этого я принялся слезно просить полицейских, чтобы те меня не убивали.

— Не стреляйте! Не стреляйте! Не стреляйте! — истошно вопил я.

Сказать, что они были напуганы, — ничего не сказать. — КАКОГО ЧЕРТА ТЫ ТУТ ДЕЛАЕШЬ? ОТКУДА ТЫ ВЗЯЛСЯ? — заорал один из них.

— Прошу, не стреляйте! Прошу, не стреляйте!

— Что с тобой? — кричал он.

— Прошу, не стреляйте!

— Выходим из машины. Руки за голову!

Эти слова окатили меня ледяным душем, и я мигом протрезвел. Понимая, что я пребываю в наркотическом бреду и что у меня крэк-трубочка в заднем кармане джинсов, я похолодел. Осторожно, не совершая резких движений, я выбрался из машины и достал трубочку.

— Что ты делаешь? — спросил полицейский.

Если я разобью трубочку, они не смогут использовать ее как вещдок против меня. Я швырнул трубочку прямо на горячий асфальт. Она дважды подпрыгнула и приземлилась между нами целая и невредимая.

Полицейский уставился на нее, затем посмотрел на меня и покачал головой.

— Ты — безмозглый кретин. Что тебе мешало выбросить ее на улицу?

— А сейчас я могу ее выбросить? — спросил я.

— Нет. Руки за голову. Ты арестован.

С этими словами он подтолкнул меня к машине и обыскал, затем зачитал мне мои права и посадил обратно в патрульную машину. Проверяя мое водительское удостоверение, он спросил: «Что означает Халил?»

— Это арабское имя. У меня отец палестинец.

— У меня тоже папа араб, — сказал он. — Репутация нашего народа и так испорчена, а здесь еще появляешься ты и ведешь себя как придурок. Другой бы постеснялся.

— Не могли бы вы меня отпустить? Обещаю, я обращусь за помощью.

Он поколебался, но сначала решил пробить меня в базе данных. База выдала судебные распоряжения на мой арест. Их было много. Очевидно, я не являлся по вызовам в суд, — я понятия не имел, в какие дни были эти вызовы и почему меня вообще туда вызывали.

С этой ночи начался долгий и тяжелый процесс следственных мероприятий в лос-анджелесской окружной тюрьме. Я плакал. Меня сажали в техасскую тюрьму за марихуану, задерживали в полицейском участке Лост-Хиллс в Малибу, но на этот раз все было гораздо хуже. Я слышал истории про лос-анджелесскую тюрьму, но какие бы ужасные вещи мне ни рассказывали, они не шли ни в какое сравнение с тем, что ждало меня впереди.

* * *

Меня оформляли и водили по камерам. Было адски холодно, и я чувствовал, как ломка на мягких лапах медленно подкрадывается ко мне. Они раздели меня догола, вставляли трубку в задний проход, сняли отпечатки пальцев, сделали фото. Затем меня поместили в Стеклянный Дом. Это здание располагается напротив лос-анджелесской тюрьмы. Там я ждал пересылки. Внутри стоял отвратительный запах, — наверное, так пахнет разлагающаяся плоть. Здание было переполнено бомжами, гангстерами, убийцами, насильниками. Не было никакого разделения. Я провел там два дня. К этому времени ломка меня замучила. Началась нестерпимая тошнота. Я покрылся холодным потом и безостановочно трясся. Я пытался заснуть, но ничего не получалось.

В итоге, когда меня перевели в окружную тюрьму через улицу, у меня возникло странное ощущение дежа вю. Нас снова раздели догола и выдали униформу. Мне было ужасно холодно. Я трясся и потел одновременно. Нас водили из камеры в камеру, на нас все время кричали. Смесь запахов, источаемых телами сокамерников, превращалась в самое тошнотворное и смрадное зловоние, которое когда-либо чуял мой нос. Этот смрад был еще хуже, чем в Стеклянном Доме, — смесь порока, падения, дерьма, крови, мочи…

Всякий раз, когда нас переводили в другую камеру, мы должны были сесть на ледяной бетонный пол. Мы сидели, жались друг к другу, мои коленки утыкались в чью-то спину, а чьи-то еще коленки утыкались в мою. Мы были скотиной в загоне.

Когда мы переместились во вторую камеру, я расположился на полу, тесно прижал колени к груди и засунул руки в подмышки, пытаясь согреться. Мое внимание привлек один из зэков. Он пристально смотрел на меня. Вид у него был какой-то нездешний, — это был довольно симпатичный белый человек с большими и голубыми, как ледышки, глазами. Но стоило ему заговорить, как впечатление о нем резко испортилось. Его зубы, или то, что от них осталось, были в отвратительном состоянии — черные и гнилые.

— В первый раз? — поинтересовался он.

— Что? — спросил я, смущенный его вопросом.

Скрипучим голосом он повторил:

— В первый раз здесь?

— Первый раз… Что?

Он поднял голову и повысил голос:

— В первый раз сидишь в тюрьме, парень?

— Да, нет, я хочу сказать… Не знаю… вроде бы… А, здесь… Ага. Я имею в виду, что никогда не был в лос-анджелесской тюрьме до сих пор.

Он не обратил внимания на мое заикание. Он улыбнулся широкой, щербатой, сатанинской улыбкой и сказал:

— Добро пожаловать в систему, парень.

— То есть?

Его смех длился целую вечность. Он расхохотался до слез, потом повторил:

— Добро пожаловать в систему, парень. Как только сюда попадешь, обратно уже не выберешься.

— Нет, нет и еще раз нет, — запротестовал я. — Я просто перебрал. Я залез в машину с полицейскими. Нет, это больше никогда не повторится. Я не вернусь обратно.

Он снова загоготал, только на этот раз вместе с ним дружно гоготали и другие сокамерники. Я поежился. Его отвратительный скрипучий голос звенел в моей голове: «Добро пожаловать в систему, парень».

Противный запах усиливался, и меня подташнивало. Воняло гноем, смертью, СПИДом. Я гнил заживо. Мы гнили заживо. Все мы гнили заживо. Одна большая колония прокаженных, грешников, неудачников, отщепенцев, воров и убийц.

Вместе со мной сидели несколько блатных. Благодаря своему положению, они спали на свободных нарах. Они отбирали все рулоны туалетной бумаги и подкладывали себе под голову вместо подушек. Их шестерки следили, чтобы им не докучали другие сокамерники. Я был вынужден опять подтираться рукой. Это было уже слишком. Я срал и блевал.

Я лежал на полу камеры, корчился, стонал, дрожал и трясся в конвульсиях. Всем было пофиг. Другие сокамерники хохотали и наступали на меня, проходя мимо к параше.

— Хорошо тебе от твоей наркоты, дятел?

Я больше не мог терпеть этого ужаса и сделал глупейшую ошибку. Я встал, подошел к одному из блатных и попросил у него туалетной бумаги. Он взвился от возмущения, а один из его молодых шестерок накинул на меня бельевую веревку, оттащил в сторону и заорал: «Что ты себе позволяешь, парень? Что ты себе позволяешь? Не гляди на него! Что ты себе позволяешь? Не гляди на меня!»

Я смотрел вбок. Он припер меня к стенке. Когда блатной улегся обратно на нары и пристроил голову на подушке из туалетной бумаги, этот мальчик, который держал меня под локотки, понизил голос: «Приятель, тебя вздуют. Не делай этого. Никогда. Убирайся отсюда».

Я смутился. Он резко сменил тон.

— Ага. Конечно, я должен убраться отсюда. Но как?

— Тише. Слушай меня. Ты должен сказать одному из охранников, что хочешь покончить с собой.

— Зачем?

— Делай, что говорят. Тебя исключат из терпил. Тебя вздуют. Но ты не будешь терпилой.

Меня бил колотун.

— Ладно. Ладно. Благодарю… Как тебя звать?

— Кристофер Рифер.

Я уверен, что вы ломаете голову, почему мне запомнилось это имя. Я сделал в точности так, как мне было сказано. Я сказал одному из тюремщиков, что собираюсь покончить с собой. Я бился в припадках, весь был покрыт блевотиной, дерьмом и мочой, и он мне поверил. В камеру зашли охранники, схватили меня, швырнули оземь, заковали в кандалы и поволокли в местную психушку.

Сначала там было не так плохо. Там была общая территория, как в Стеклянном Доме, но меньше зэков и достаточно мест, где все могли разместиться, прилечь и поспать. Вдоль стен тянулись зарешеченные камеры, они находились за крепкими стальными дверями и смотровыми окошечками из плексигласа. Эти камеры предназначались для буйных зэков, которые неоднократно пытались причинить вред себе и окружающим.

Там я познакомился с черным и белым. Кличка черного была Дракон, а белого — Птица. У Птицы поперек плеч было вытатуировано слово «ДЯТЕЛ». Он объяснил мне, что так кличут белых в тюрьме. Дракон и Птица устроили мне краткий ликбез про зону: метки и татуировки, тюремная иерархия и банды, тюремный этикет и выражения. Большую часть своей жизни они провели в тюрьмах или на воле в бандах.

Они объяснили мне, что теперь в тюремной иерархии мы принадлежим к числу психов, и это совсем не то, что терпилы. У терпил каждый сам за себя. Им хотелось знать, как меня угораздило попасть к ним, и я рассказал им про инцидент с туалетной бумагой.

— Он спал на нарах? — спросил Дракон.

— Да, — сказал я. — И что?

— И ты его разбудил?

— Да. И что?

— Мать твою за ногу. Ты — счастливчик, что тебя не прикончили там же. Они задушили бы тебя мокрым полотенцем или придумали бы что-то еще.

Я рассказал им о Кристофере Рифере.

Дракон покачал головой и сказал: «Этот чувак спас тебе жизнь».

Тут вмешался Птица.

— Все верно, парень. Ты ему обязан.

Так что благодарю тебя, Кристофер Рифер, если ты выбрался оттуда.

Когда опускалась ночь и лекарства были истолчены в порошок, наступала сверхъестественная тишина — затишье перед бурей. Только я умудрился задремать, как меня разбудил громкий барабанящий звук. Я оглянулся и в одной из камер увидел психа, который бился головой об окошко двери. Кровь брызгала повсюду. Другой псих заорал на него и начал бить его головой о дверь. А сумасшедший в третьей камере разбрасывал вокруг какую-то грязь и заляпал ей все окно. Я не понимал, что происходит.

Обернувшись назад, я увидел, что Дракон проснулся.

— Что происходит? — спросил я.

— А… Такое творится постоянно. Они разбивают себе головы, а потом пишут на стенах кровью. Все камеры измазаны кровью. А этот бедняга — просто ужас. Он размазывает свое дерьмо по стенам, как будто рисует им.

— Нафига им это нужно?

— Какого черта ты говоришь: нафига им это нужно? — спросил он. — Это психушка, засранец. Дурдом. Ты здесь находишься вместе с психами, потому что сказал, что хочешь убить себя.

Итак, я перебрался в психиатрическое отделение лос-анджелесской тюрьмы. Это был новый круг ада. Дни тянулись ужасно медленно, и мне казалось, что психическое здоровье постепенно покидает меня. Психи кричали, бились головами и колотили в двери всю ночь, а я лежал без сна. У меня была ломка. Острая стадия ломки длится от трех до пяти дней, но проходят недели, а иногда месяцы, пока сон восстановится. Еда была до ужаса отвратительной — еще одна пытка. Я медленно, но верно смирялся с мыслью, что моя жизнь будет такой еще очень и очень долго. Я знал, что осужден на условный срок. Я смутно припоминал, что отбывал условный срок дважды, что это незаконно, но так вышло. Я был проклят. Я звонил всем, чьи номера помнил, но никто не брал трубку.

Знакомые все время спрашивают меня о передозировках, судорожных припадках, как я к этому отношусь, — но мне до этого дерьма нет никакого дела (если не считать случая, когда у меня остановилось сердце и я уже практически был мертв). Но этому дерьму есть дело до меня. Я находил удовольствие в разговорах, которые вел со своими новыми сокамерниками, чтобы убить время, но интуитивно я понимал, что никому нельзя доверять, что Дракон и Птица могут быть опасны, очень даже опасны.

Тюремщики давали мне немного робаксина, так как он снимает спазмы и мышечную боль. Кое-кто из других сокамерников принимал веллбутрин, — они измельчали его и нюхали. Я тоже следовал их примеру, и мне казалось, что это помогает, но кто знает, может, я был счастлив просто разнюхаться?

Через две с половиной недели, когда наконец-то наступил день суда, меня сковали по рукам и ногам и вместе с другим сокамерником погрузили в автобус. Автобус останавливался у всех судов, зэки входили и выходили, моя остановка была одной из последних. Вонь была такая, словно ни один из пассажиров долгое время не видел ни куска мыла, ни зубной щетки.

Меня выгрузили у суда в Малибу и представили публичному защитнику по моему процессу.

— Что мы будем делать? — спросил я.

Он не отрывал взгляд от бумаг.

— Что будем делать? Я еду домой. Ты едешь в тюрьму.

— О чем вы говорите?

— Ты на испытательном сроке, — сказал он. — Ты подписал бумагу, в которой говорилось, что ты ничего не нарушишь за этот испытательный срок, а если нарушишь — сядешь в тюрьму на полтора года. Знаешь что? Курение крэка и владение крэк-трубочкой — это нарушение. Так что ты сядешь в тюрьму. И сядешь в тюрьму штата.

Мать твою.

В последней надежде я позвонил маме из таксофона. Я плакал и умолял ее нанять мне адвоката, а когда мои мольбы не сработали, я орал и угрожал. «Жаль, — сказала она. — Не звони больше. Я ничего не могу сделать».

Меня конвоировали в здание суда на встречу с судьей. Это была судья Адамсон, она вела несколько моих дел. Она всегда была очень добра ко мне, у нас установилось взаимопонимание, и мне было стыдно, что она видит, в каком состоянии я нахожусь. Свесив голову, я ждал, когда она огласит приговор.

Она сказала: «У нас есть человек, который хочет дать показания в вашу защиту».

Я поднял глаза.

— Что?

— Вас ждет человек, который даст показания в вашу защиту.

Я обернулся. К скамейке шагнула женщина, которую я едва знал. Ее звали Пенни. Похоже, что один из моих панических телефонных звонков все-таки попал в цель. Пенни была джанки, я встречал ее один-два раза в жизни, я помню, как она уверяла, что песня «Penny Lane»[60] написана про нее. Она работала на Джерри в фонде «Телезис» — в амбулаторном центре детоксикации, где вместе с Дженнифер мы получали лекарства. Старый джанки Джерри возглавлял эту амбулаторию. Человек с большим сердцем — он послал Пенни свидетелем в мою защиту. Может быть, ей было жаль меня. Может быть, это негласный кодекс джанки, которые ищут друг друга и находят людей, которые им близки. Она превосходно выступила на защите, хотя ни одно ее слово не было правдой.

— Мистер Рафати — образцовый пациент, — говорила она. — Он посещал собрания, он регулярно сдавал тест на наркотики, он принимал активное участие в делах нашей общины. К несчастью, он оступился, но мы абсолютно уверены, что он достоин еще одного шанса.

Судья задала еще несколько вопросов, и Пенни продолжала врать.

Потом судья подытожила: «Исходя из того, что вы мне здесь сейчас сказали, я считаю целесообразным, чтобы мистер Рафати был отпущен под ваше попечительство и снова принял участие в вашей программе. Вы готовы взять его обратно в свою программу?»

— Да, конечно, — сказала Пенни.

Я не верил своим ушам. Неужели меня освободят?

Тут мой герой-защитник на общественных началах встал со своего места и указал пальцем на мой яркий желтый комбинезон. Тюрьма выдавала такие всем психам.

— Мистер Рафати опасен для общества, — заявил он.

Судья пристально изучала меня несколько секунд. Я не дышал.

— Отправьте его на психиатрическое освидетельствование, — сказала она.

Я сел обратно в тот же автобус, но на этот раз у меня появилась надежда. Психиатрическое освидетельствование проводил психиатр лос-анджелесской тюрьмы, — это были три часа самых странных вопросов, которые мне только доводилось слышать. В итоге он пришел к выводу, что меня можно освободить.

Я был свободен.

* * *

Выбравшись из лос-анджелесской тюрьмы, я временно реабилитировался в обществе. Помимо того что тюрьма выбила из меня все дерьмо, я поправил физическую форму. Я набрал около девяти килограммов и снова стал похож на человека.

Я позвонил своему приятелю Дуэйну. Он не был бомжом, но определенно скитался по чужим кроватям. В тюрьме я бессчетное число раз заключал пакты с Богом, что если выберусь оттуда, то никогда не возьму в рот спиртного, не буду употреблять, и в те минуты я был совершенно искренен. Но все мои благочестивые намерения развеялись, как только мои глаза снова увидели дневной свет. Я наотрез отказывался от программы Анонимных алкоголиков — это программа для лузеров. Чтобы с чего-то начать, я периодически пил пиво, но не больше одной банки в день, чтобы уверить себя и окружающих в своих добрых намерениях, чтобы никто не мог сказать, что я — алкоголик.

Через несколько месяцев мы сидели в рыбном ресторане, я пил свое пиво. Дуэйн заказал себе кока-колу с бренди, но выпил только половину, потому что разговаривал с девушкой, и они собирались уходить. Мне было завидно и досадно, так как 1) никто не хотел идти со мной и 2) я не мог сам уйти домой — туда, где мы остановились. Я подхватил оставленную Дуэйном кока-колу с бренди и выпил залпом. Как только крепкий алкоголь пролился в мой желудок, мне стало тепло, и я почувствовал жажду. Жажду наркотиков и саморазрушения. Жажду забвения. Не знаю, откуда берется это дерьмо, но оно всегда случается. Тут краешком глаза я заметил местного барыгу Кристиана. Он торговал кокаином. Этого парня невозможно не заметить, потому что он везде таскается с портфелем, где у него лежат наркотики (опять же такое можно встретить только в Малибу…).

Я подошел к нему. Я не просил грамм, я потребовал грамм. Он просил деньги, а я ответил: «Я принесу тебе гребаные деньги позже. Просто дай мне грамм».

Я и раньше обстряпывал с ним делишки и никогда его не закладывал, так что, надо полагать, он подумал, что у меня водятся деньжата. Мы проследовали в туалет, и, как только он протянул мне руку с граммом, я быстро выхватил его и побежал. Я буквально вылетел пулей из ресторана и понесся через парковку вниз по хайвею Пасифик Коуст — к дому Грега. Грег был пожилым торчком, который жил в квартирке на берегу. Там я частенько останавливался и курил крэк. У Грэга была парочка грязных секретов, в которые он посвятил меня в одну из тех долгих ночей, которые мы проводили вместе, когда все другие гости расходились. Первое: он тоже вмазывается, как и я, но не хочет, чтобы об этом кто-то знал. Его иглы лежат в старом радиоприемнике в ванной. Второе: у него гепатит С.

Запыхавшись, я добежал до дома Грэга. Дыхание перехватывало. Я забарабанил в ворота, хотя сам не знал, почему я так возбудился, — может, боялся, что Грэг не ответит? Одним прыжком я перемахнул через забор, удивившись невесть откуда взявшейся силе. Я побежал вверх по лестнице, потом к его двери и забарабанил снова. На этот раз я ждал двадцать секунд, потом закатал рукава и пролез в окно, чтобы открыть дверь изнутри. Вбежав в комнату, я даже не оглянулся. Я сразу пошел в ванную, потянулся к шкафчику, схватил этот старый радиоприемник с грязными, старыми, кривыми иглами и принялся вкалывать кокаин себе в руку.

Хотелось бы сказать, что мое схождение в ад было постепенным, но я немедленно вернулся в психотическое и параноидальное состояние, когда хочется только одного — забыться. Я не мог убежать от себя ни на одну минуту. Слишком велик был стыд, страх, чувство вины. Это было невыносимо. Я опять пропадал в ночлежках и притонах, все глубже погружаясь в бездну бездомного существования. Через несколько недель я пришел в себя в автобусе, который ехал в даунтаун. Автобус был пустой, не считая двух бедных, неприкаянных душ.

— Где все? — спросил я водителя.

Он смотрел в стекло заднего вида и молчал.

Когда я сошел в даунтауне, улицы были пусты.

Что за фигня здесь творится?

В душе нарастало жуткое, неприятное чувство. Это апокалипсис или что?

Вдруг я увидел знакомое лицо старой негритянки Ла Ванды. Она передвигалась на кресле-каталке и была такой же наркозависимой, как и я, но это была святая женщина. Несколько раз, когда у меня была ломка, она помогала мне и делилась тем не многим, что у нее оставалось.

— Ты в порядке, малыш? — спросила она.

— Нет, я болен. Я болен, Ла Ванда. Что за чертовщина вокруг? Мне нужно немного героина.

— Малыш, разве ты не знаешь, что сегодня здесь никого нет?

— Что ты хочешь сказать? Я не понимаю.

— Малыш, разве ты не знаешь?

— Что я не знаю? Пожалуйста, мне очень плохо.

— Малыш, подойди сюда, — сказала она и стиснула мою руку. Она взглянула на меня своими добрыми карими глазами и сжала мою руку еще крепче.

— Сегодня Рождество.

Я остолбенел. Я ловил ртом воздух. Мне привиделся хохочущий Манни: «У джанки не бывает Рождества».

Я рухнул на землю и расплакался. Я всхлипывал. Я встал на колени и наклонился над креслом Ла Ванды, а она оперлась о мое плечо. Она говорила мне, что если мы сможем добраться до Сан-Хулиана, то раздобудем немного мази, но я ее не слушал и утирал слезы.

Что за дерьмо творится с моей жизнью? Как такое могло произойти? Как? Если есть Бог на небесах, неужели он допустит, чтобы меня ждал такой бесславный конец?

Я покатил Ла Ванду на инвалидной коляске в Сан-Хулиан. На Скид-Роу. Мы ходили от палатки к палатке и просили людей поделиться пакетиком. Потом мы разыскали человека, у которого он был, и я поправился.

На следующий день я насобирал мелочь на автобус до центра соцзащиты на бульваре Пико. Шесть часов я провел в очереди, заполнял бумаги, но к концу рабочего дня у меня были двести двенадцать долларов продуктовыми талонами и карточками на жилье и проезд. Я сел в автобус до даунтауна, где обналичил свои талоны и быстро обменял деньги на нар котики. У меня еще остались неплохие навыки торгаша, так что я выменял приличное количество наркотиков практически оптом.

Но я был ненасытен. Я быстро задвинул по вене и выкурил все, что купил, и снова отправился попрошайничать. Когда я собирал достаточную сумму, то бежал и покупал еще. У меня не было желания насильничать и воровать, но я делал все возможное ради наркотиков и денег, на которые я мог их купить.

Поздней ночью я был где-то в Голливуде, когда у меня закончился крэк. Вокруг не оказалось никого, у кого я мог выпросить милостыню. Я пошел к одному барыге на Оранж-авеню и попросил у него крэк. Я знал, что это безумие, но иногда такой прием прокатывал. Им надоедало стоять на улицах всю ночь, и иногда можно было подойти, поговорить за жизнь, и они давали тебе немного оставшихся пакетиков. Этот парень не хотел говорить за жизнь. Он предложил мне пойти прогуляться по аллее. Он хотел, чтобы я сделал ему минет, но я отказался. Потом он спросил меня — можно ли поиграть с моими ногами?

— А ты дашь немного крэка? — спросил я.

Он протянул мне пакетик на двадцать долларов.

Я не верил своим глазам. Я забил все содержимое в трубочку, глубоко затянулся, и мне примерещилось большое белое привидение. В ушах зазвенело. Сердце бешено заколотилось в груди. Он растирал мои ноги. Я выпросил у него еще один чек.

Он сказал: «Не так быстро», — и спустил трусы. Вынул член, протянул мне еще один двадцатидолларовый пакетик и принялся дрочить. Я курил крэк. Он дрочил и протягивал мне крэк, а я курил и курил беспрерывно.

Разумеется, когда я выезжал из Огайо и проехал всю Америку в поисках счастья и славы, я даже в мыслях себе представить не мог, что в четыре часа утра я буду сидеть в темных аллеях с бездомным барыгой-негром, а он будет дрочить на мои ноги свой член.

Моя мать осталась единственным человеком, кто еще отвечал на мои звонки. Когда у меня заканчивались продуктовые талоны или карточки на жилье или если у меня просто не хватало сил попрошайничать, я звонил ей и клянчил деньги. Она обычно внимала моим слезам и мольбам, а иначе я всегда грозился покончить с собой.

Последний разговор с матерью начался весьма заурядно. Я звонил ей из таксофона в Санта-Монике. В тот день у меня не было желания ни просить, ни умолять, поэтому я сразу взялся за шантаж: «Я убью себя». Моя бедная мама. Ей еле-еле хватало средств, чтобы прокормиться самой, а тут звонил я, орал на нее и просил выслать денег на героин. Я убедил себя, что это по ее вине я оказался в таком положении, что она обязана мне, так как ее не было рядом, когда я отчаянно нуждался в ней.

Я не говорил, для чего мне нужны деньги, но она знала. Она расплакалась. Прежде чем повесить трубку, она сказала: «Я вышлю тебе деньги в последний раз, но никогда больше, никогда больше не звони мне опять. Это в последний раз. Я не отвечу».

Я был слишком возбужден, чтобы реагировать на ее слова. Как только я получил деньги, я купил немного героина. Потом мне нужно было приобрести немного кокса, чтобы приготовить спидбол. Я позвонил знакомому барыге с Ямайки. Он встретил меня в аллее возле «Макдональдса» на Второй улице в Санта-Монике.

Как только я сел в его машину, он сказал:

— Черт побери, малыш, ты воняешь.

— Извини.

— Нет, малыш, что случилось? — поинтересовался он. — Давно не менял одежду?

— Мне нужно совсем немного кокса, поэтому, будь добр, просто…

— Где ты остановился?

У меня не было жилья. Я спал где придется, иногда в дешевых гостиницах, но чаще всего на улицах или под мостом с торчками. Но я хотел вернуться обратно в Малибу. Там я знал девочек, семья которых снимала старый дом на холмах. Они были старые хиппи, я нравился им, но еще больше им нравилась музыка, которую играли я и Дуэйн. Их папа был англичанином, а мама выросла в Сан-Франциско в шестидесятые годы. У них было семь дочерей. На заднем дворе их дома была лачуга, где я иногда останавливался, прежде чем залечь на дно. Там не было ни воды, ни света, но я протягивал удлинитель из соседского дома и мылся в душе на улице. Дом был совершенно запущен, но в этой семье было столько любви, что эта запущенность не имела особого значения. Все дочери обожали меня, приносили еду и иногда даже готовили мне печенье. Там я чувствовал себя в безопасности.

Поэтому я сказал барыге:

— Я остановился в Малибу, на Вайдинг-Вэй.

— Я отвезу.

Он опустил стекла и повез меня из Санта-Моники в Малибу. Это тридцать пять километров. Я не понимал, что он делает. Почему он везет меня в Малибу? Сначала мне подумалось, что он хочет меня убить, но снова и снова со своим тяжелым ямайским акцентом он говорил мне, что я должен привести свою жизнь в порядок.

Мы приехали на Вайдинг-Вэй Вест и остановились на улице. Опасаясь за свою безопасность, я не хотел, чтобы он знал, где я остановился, и поэтому, прежде чем мы подошли к дому, я сказал: «Давай остановимся здесь».

— Уверен?

— Да. Место самое подходящее.

Я вытащил деньги, которые прислала мать, и уже собирался отдать ему сто долларов за товар. Он глазел на меня.

— Убери свои деньги, малыш, — сказал он. — И сделай мне одолжение. Тебе нужна помощь. Помойся, и пусть тебе помогут, малыш.

Его замечание немного кольнуло меня. Плохо, когда твой барыга просит тебя обратиться за помощью и не берет у тебя денег. Когда я выходил из машины, он крепко взял меня за шиворот и сказал: «И никогда мне больше не звони, малыш».

«Да пошел ты!» — думал я, уходя прочь. Но потом во мне поднялось странное чувство — возможно, это монстры и демоны, похитившие мою душу, жаждали заначки в моем кармане. Меня охватило такое чувство голода, какого я не испытывал никогда прежде. До моей безопасной лачуги было совсем недалеко, но я просто не мог ждать. Я остановился перед воротами их дома. В окнах горел свет.

Я вытащил большую ложку, зачерпнул кокс, слегка подогрел, набрал в один из моих больших внутримышечных шприцев на двадцать семь кубов и ввел в вену руки наполовину. Но я не понял вкуса. Я предупреждаю людей, которые никогда не вмазывались кокаином, особенно мексиканским, что жидкость, которую вы вливаете в свою вену, напоминает по вкусу загущенный керосин или бензин. Эта дрянь стекает по деснам, и ты можешь судить по себе, как жестко тебя накроет.

Я не понял вкуса. Поэтому я повел поршень дальше вниз. Когда поршень остановился, заряд кокаина внезапно накрыл меня, как удар лопатой по башке. Но я был спокоен. Я быстренько припомнил, что у ямайцев всегда бывает очень чистый кокаин, который везут из Флориды по шоссе I-75. Его не очищают керосином или бензином, как мексиканский кокаин, поэтому у него нет ярко выраженного вкуса, когда ширяешься. Но он силен. Чертовски силен.

Когда все эти мысли мелькали в моей голове, я услышал звук сирен. Я запомнил только, что приобнял себя за грудь и с ужасом глянул вверх, где висели камеры видеонаблюдения, мигая красными лампочками под козырьком. Я пытался бежать, но мои ноги стали ватными. От них не было толку. Я ловил ртом воздух, но не мог вдохнуть. Пот струился градом по голове и лицу. Я снова попытался вдохнуть, но не мог. А сирены приближались.

И тут — бамс! — я вдохнул наполовину. Нога подвернулась, и я упал лицом вниз. Я отчаянно елозил руками и плечами. Но я ничего не видел. Я ослеп.

Бамс — еще один вдох наполовину. На этот раз я привстал. В груди была стреляющая боль. Все мое тело было холодным как лед. Я чувствовал, как близится припадок. Впрочем, собрав все свои силы, я прыгнул и покатился вниз по холму в лощину. Я слышал рев сирен и визг шин. Они катили вверх на Вайдинг-Вэй Вест.

Я сгреб на себя листья и веточки — все, что находилось на расстоянии вытянутой руки. И по-прежнему ничего не видел. Я похоронил себя под грязной прошлогодней гниющей листвой. Я похолодел, когда услышал, как полицейские машины резко тормозят и останавливаются.

Похоже, я пролежал там несколько часов — слепой и парализованный. Они двадцать раз проходили мимо меня. Несколько раз я чувствовал их тяжелые шаги, слышал, как листья и веточки скрипели у них под ногами. Ощущение было такое, что слон сел мне на грудь. По мне ползали насекомые — с лизняки, муравьи, многоножки. Они ползали по рукам. По лицу. Заползали в уши. Заползали в нос. Я гнил так же, как листва и эти самые веточки. Я разлагался — я был мешком дерьма. Насекомые и земля принялись меня пожирать. С моего разрешения. Я не смел пошевелиться. Не имел такого права. Я гнил и разлагался в этой грязи, под этой гнилой листвой. Я был достоин такой участи. У меня не было другого выбора. Мне некуда было идти, некому было звонить, никому не было дела до моей жизни, никто не мог мне помочь. Я сжег за собой все мосты. Моя родная мать не брала трубку. Да что там, даже мой барыга не брал трубку. Всякий раз, когда я достигал дна, я брал лопату и рыл дальше. На этот раз рыть было некуда.

Я покорился судьбе и слился с грязью и гнилью. Все было кончено. Я был мертв.

На меня опустились тишина и покой. Мое дыхание выровнялось и пришло в норму. Я расслышал знакомый звук, который не слышал десятилетиями, — это было пение утренних птиц. Одна за другой, медленно, но верно, их красивые, мелодичные трели сливались в симфонию.

Я начал молиться, я просил Бога о прощении. Вместе с пением птиц в моей душе забрезжил луч надежды. Если я смогу снова видеть, если я смогу снова ходить, то я смогу измениться. Моя молитва становилась горячее и горячее, птицы щебетали громче и громче, и я почувствовал, что забрезжил свет.

«Боже, прошу Тебя, прошу и еще раз прошу. Я не хочу больше так поступать. Я не могу больше так поступать. Просто позволь мне снова видеть, снова ходить и, молю Тебя, избавь меня от тюрьмы. Я клянусь, что никогда не буду больше пить. Я завязываю. Молю Тебя, избавь меня от всего этого, верни мое зрение, позволь снова ходить, и я никогда не поступлю так снова».

На этот раз я говорил искренне. Я больше так не мог. Больше невозможно было влачить такое существование, — я не могу назвать это жизнью. Такому существованию я предпочел бы смерть в этой канаве.

* * *

Мое зрение вернулось ко мне, но медленно и неуверенно. Я попробовал пошевелить ногами. Они шевелились, но очень слабо. Я приподнялся и смахнул с себя листву, грязь и жуков. Перед глазами все расплывалось, ноги были ватными. Но я все-таки дополз до своей лачуги.

Я проспал полтора дня. Проснувшись на следующий день, я вошел в дом к хозяевам и попросил телефон. К моему удивлению, семья никак особо не отреагировала на мой визит. В прошлый раз я оставил эту лачугу в плачевном состоянии, и, надо полагать, они не ждали меня снова.

Я позвонил хозяину фонда «Телезис». Джерри был владельцем прекрасного рехаба «Ранчо Малибу».

Я умолял его: «Вы позволите мне приехать в рехаб?»

— Ни в коем случае, — отрезал он. — Если ты выглядишь так же, как в последний раз, когда я тебя видел, я не смогу взять тебя в клинику.

Я кричал.

Я плакал.

— Нет, — сказал он. — Извини.

Дальше я попытался уговорить Пенни.

— Я могу остановиться у тебя? Я завязал. Я поклялся Богу, что завязал. Я завязал с дурью, честно. Я приеду, поживу у тебя месяц и найду работу.

— Нет, не получится.

Я подумал, что сейчас она повесит трубку, но потом я снова услышал ее голос.

— Я передам Бобу Форресту.

Боб Форрест был сотрудником благотворительной организации, так называемой Программы реабилитации музыкантов (ПРМ), или, в моем случае, Программы реабилитации неудавшихся музыкантов. Это была программа для всех исполнителей, которые не могли завязать самостоятельно.

Боб великодушно согласился, и я позвонил ему, чтобы спросить адрес.

— Да, конечно, подъезжай сюда, и мы о тебе позаботимся, дружище. Не беспокойся ни о чем.

Я плакал:

— У меня нет денег. У меня нет родственников.

— Самое главное, приезжай, — сказал он. — О тебе позаботятся.

Я помылся у хозяев, одолжил одежду у одной из старших девочек, взял с собой джинсы, треники, шлепанцы, пару старых концертных футболок и замечательную большую, теплую и удобную фуфайку. Ко времени моего отбытия в центр, я уже был в плоховатой форме. Начиналась ломка. Собеседование проводил знаменитый старый джазовый музыкант и завязавший наркоман Бадди Арнольд[61]. Он заправлял в этом центре. Он возненавидел меня с первого взгляда — наверное, из-за моих обесцвеченных пергидролем волос или того, что от них осталось.

— Ни в коем случае, — тут же сказал он. — Мы ничего не сможем для тебя сделать. Ты не издавался.

Тут заговорил Боб: «Постой, Бадди, ему надо помочь. Ему надо помочь».

Четыре или пять раз подряд Бадди повторял мне, чтобы я убирался из его кабинета.

«Мне некуда идти, — говорил я, всхлипывая. — Пожалуйста, пожалуйста, помогите мне».

В итоге только для того, чтобы я заткнулся, он сказал: «Ладно, хорошо. Я помогу тебе, но знаю, что придется об этом пожалеть».

Боб повез меня в реабилитационный центр в Пасадене. Это было 15 июня 2003 года. Когда я поступил в отделение, мне дали несколько таблеток, и я проспал три дня подряд. Когда я проснулся, то был один в своей комнате. Я точно знал, что происходит, понимал, где я оказался. Слезы снова покатились по моему лицу. Я закрыл дверь в свою комнату, преклонил колени возле кровати, сложил руки и стал молиться.

— Кто бы Ты ни был, если Ты есть, избавь меня от этого ада!

Я никогда не забуду эти слова, пока жив. Я испытал душевный подъем. Тошнота и изнеможение никуда не делись, но в мою жизнь вошла легкость. Я просил Бога о помощи, и ответ Бога не заставил себя ждать. Захватывающее чувство.

— С тобой все будет в порядке.

Мне не явился горящий терновый куст, и ангелы не спустились с небес, чтобы утереть пот с моего лба. Да мне и не нужно было этого. Ощущение легкости, знание, что Бог есть, что Он позаботится обо мне, — это было все, в чем я нуждался.

Потом, когда я покинул свою комнату, ко мне подошел психиатр, который разработал для меня комплексную медицинскую программу. Он назначил лексапро, веллбутрин, тразодон и сероквель. В короткие периоды воздержания от алкоголя и наркотиков я принимал все эти препараты и знал, что они эффективны.

— Мне все равно. Мне ничего не нужно.

— Разве? — спросил врач. — Ломка так скоро не кончится.

Они даже предлагали мне клонидин. Он помогает при повышенном артериальном давлении, и его рекомендовал мне доктор Вальдман, когда я заходил в рехаб «Исход» при первой серьезной ломке.

— Нет, — сказал я. — Мне не нужны лекарства. Мне не нужны антидепрессанты. Хочу завязать раз и навсегда.

18 июня 2003 года. Это день, когда я завязал с выпивкой и наркотиками. Следующие две с половиной недели были самыми тяжелыми в моей жизни. Я не спал. Изредка я задремывал минут на двадцать, и меня мучили ночные кошмары, сонный паралич и галлюцинации. Я весь был покрыт абсцессами. Моя кожа переливалась всеми оттенками зеленого и желтого цветов, — я не видел ни одного живого существа, которое бы так жутко выглядело. Ярко-желтая желчь выходила изо рта и заднего прохода несколько дней. Когда я пытался есть, меня тошнило. Кожа зудела, кости ныли. Я чувствовал себя столетним старцем, и казалось, что этому не будет конца. Это был сущий ад.

Но даже в таком состоянии я чувствовал себя в тысячу раз лучше, чем двумя неделями ранее. Я пил кофе чашками, курил сигареты пачками. Я рассказывал ужасные истории о своем пьянстве и зависимости, но никто не ахал и не раздражался. Мы смеялись. Да, мы смеялись. И я смеялся вместе со всеми. Чем мерзостнее, чем противнее были мои истории, тем громче мы смеялись. Это был смех до слез. Уже много лет я так не смеялся, и мне было хорошо.