VI. Стирание границ

VI. Стирание границ

Мы отправились на поиски своего настоящего я во всей этой внутренней и внешней механике, мы так нуждаемся в чем–то, что не было бы этой генетической суммой, этой узаконенной фикцией, этим жизнеописанием, которое подобно описанию смерти, этой суммой действий и жестов, добавляющихся к нулю или в извечной надежде неизвестно на что, этим гребнем существования, который постоянно убегает под нашими ногами и тянется туда, к другой волне, которая является только более или менее удачным повторением одной и той же истории, одной и той же «программы», введенной в компьютер с хромосомами родителей, с нашим обучением, формированием и деформацией; мы так нуждаемся в чем–то, что не было бы ни этой папкой, с которой мы прогуливаемся под рукой, ни этим стетоскопом, ни этой ручкой, ни суммой наших чувств, ни суммой наших мыслей, всегда одинаковых, ни итогом тысячи обликов и встреч, которые всегда оставляют нас одинокими на нашем маленьком острове я, которое не является нашим настоящим я, а является миллионом вещей, сброшенных снаружи, из округи, свыше, снизу, через жизнь, мир, другие существа — где я, где я во всем этом, где настоящее я? Этот вопрос становился таким удушающим, что однажды мы сделали шаг наружу — шаг в ничто, который, возможно, был чем–то, но это было все, единственный выход со свинцового острова. И постепенно, на этом маленьком пустом интервале между этой тенью механического я и этим нечто, или этим ничем, которое смотрело на все это, мы видели, как пламя нужды росло в нас, нужды, которая становилась все более и более интенсивной и вопиющей по мере того, как темнота сгущалась в нас, вокруг нас, это пламя неизвестно чего, которое жгло в этом сокрушаемом ничтожестве. И позднее, позднее, как смутная заря, выходящая из ночи, как далекий город, окутанный туманом, мы увидели, как внезапно появляются маленькие мигающие проблески, смутные указания, такие смутные, что они казались огоньками на темном море, о которых невозможно сказать, то ли они в двадцати метрах от нас, то ли в десяти километрах, и не являются ли они просто отражением каких–то звезд, свечением ноктикул под волной. Но даже это ничто было уже чем–то в мире, где не было вообще ничего. И мы настойчиво продолжали. Это пламя нужды установилось в нас (или снаружи нас, или вместо нас?), оно стало нашим компаньоном, нашим присутствием в отсутствии всего, нашей точкой отсчета, нашей интимностью, которая жжет и жжет, и это все. И затем это пламя росло, взывало в нас, так взывало в этом пустом и душащем ничто, затем знаки обрисовывались, множились, зажигались везде понемногу под нашими ногами, как бы говоря: «Ты видишь, ты видишь!», как бы призывая новый мир, заставляя его родиться, как если бы что–то отвечало. И маленькие хрупкие огоньки связывались, укреплялись, прочерчивали линии, координаты, проходы, и мы начинали входить в другую страну, в другое сознание, в другую работу существа — но где же «я» во всем этом, где же тот, кто дирижирует и заправляет, где этот особый путешественник, этот центр, не являющийся ни центром обезьяны, ни центром человека?

Затем мы озирались по сторонам: где я? где же я?… Нет меня! Нет ни следа, ни ряби, что все это значит? Была эта маленькая тень впереди, которая присваивала, копила чувства, мысли, силы, планы, как нищий, который боялся быть обкраденным, боялся не иметь; который все копил и копил на своем острове, умирая от жажды, всегда от жажды, находясь посреди прекрасной водной глади; который возводил линии обороны и сооружал замки против этой грандиозности, слишком большой для него. Но мы вышли из свинцового острова, мы позволили пасть крепости, которая была не столь уж крепка. И мы вошли в другой поток, который казался неистощимым, в сокровищницу, которая беззаботно расточала саму себя: что нам удерживать из этой минуты, если в следующую будут другие богатства? Зачем нам думать и предвидеть — жизнь организовывалась по другому плану, который расстраивал все старые планы и позволял иногда, на секунду, как во взрыве смеха, мельком увидеть чудесное неожиданное, внезапную свободу, полное освобождение от старой программы, маленький легкий закон, который проскальзывал между пальцев, открывал двери, опрокидывал одним щелчком неотвратимые последствия и все старые железные законы, и оставлял нас, на мгновение, озадаченными на пороге непостижимого солнечного света, как если бы мы вдруг очутились в другой солнечной системе — которая, возможно, вовсе не является системой — как если бы стирание механических границ внутри вызывало бы то же самое стирание границ снаружи. Может быть, это было из–за того, что мы стояли перед одной и той же Механикой: мир человека такой, как он о нем думает; его законы — это связи его собственных связей.

Однако есть логика в этом другом способе бытия, и эту логики мы должны уловить, если возможно, если мы хотим сознательно перейти в другое состояние, не только в нашей внутренней, но и во внешней жизни. Надо знать правила этого перехода.

По правде говоря, они раскрываются не легко — потому что они слишком просты. Надо экспериментировать, пробовать, неутомимо наблюдать и, особенно — особенно — смотреть в микроскопическое. Мы предполагаем, что большие обезьяны из прошлого, которые пытались стать людьми, должны были постепенно раскрывать секрет другого состояния через тысячу маленьких секундных озарений, когда они замечали, что эта мистическая маленькая вибрация, которая только что вклинивалась между ними и их механическим действием, имела силу по–другому формировать жест и результат этого жеста: нематериальный принцип начал украдкой менять материю и закон лазания по деревьям. И, предположим мы еще, они, возможно, были поражены незначительностью движения, которое приводило к столь большим последствиям (вот почему это так долго от них ускользало — оно было слишком простым): «это» не требовало крупных действий, не касалось больших обезьяньих дел и содержалось в совсем маленьких жестах, в этом булыжнике, который по случаю поднимали с края дороги и на мгновение держали в руке, в этой маленькой игре солнца на этом молодом побеге среди миллионов других побегов леса, столь на него похожих, но бесполезных. Но на этот булыжник и этот побег смотрели по–другому. И все было в этой разнице.

Значит, для искателя нового мира нет слишком мелких вещей, и малейшее изменение внутренней вибрационной моды тщательно отмечается вместе с сопровождающим его движением, вместе с возникающим обстоятельством, вместе с проходящим образом — но, заметьте, мы говорим о «вибрации»: мысли там почти не видится, мышление относится к старой ментальной гимнастике и имеет не больше ценности для нового сознание, чем лазание по деревьям — для первого мышления. Это скорее как изменение внутренней окраски, игра мимолетных теней и маленьких прикосновений солнца, игра легкости и тяжести, самой незначительной перемены ритма — рывки или спокойные течения, либо внезапные нажимы, которые привлекают наш взгляд, просветы, недомогания, необъяснимые погружения. И нет ничего бесполезного, нет напрасных ростков в этом лесу, нет «засорения», нет того, что надо отбросить, нет тягостных обстоятельств, нет неблагоприятных мест, неуместных встреч, несчастных случаев — все хорошо для искателя нового мира, все попадает в поле его изучения… можно даже сказать, что все дается ему, чтобы он научился своему делу. И искатель начинает понимать первые уроки этого перехода: все имеет свой смысл. Все идет в одном направлении! Нет заторов! Нет противников, нет препятствий, нет несчастных случаев, нет негативных вещей — все в высшей степени позитивно, все для нас значит, побуждает нас к открытию. Нет ничтожных вещей, есть только моменты несознания. Нет противоборствующих обстоятельств, есть только ложные позиции.

Но какова она, эта позиция, которая принесет новое сознание, тот взгляд, что составляет всю разницу? Позиция проста, как мы уже об этом сказали: сначала надо покончить с механикой и зажить в этом пространстве позади. Мы говорим «позади», но, по правде говоря, мы не очень–то знаем, есть ли перед, зад, верх, низ; это только некую отстраненность «нас самих» от этой старой тени; это означает некую позицию, одновременно возвышающуюся и как бы отошедшую назад, как если бы эта тень составляла лишь часть картины среди многих других вещей, на которые мы смотрим — но кто смотрит? где это я, которое смотрит?… Это странное я, это не привычное я. Как будто бы «я» не находится больше в теле, в центре паучьей сети, сплетенной менталом и виталом, а это тело находится в я, со многими другими вещами. И чем больше мы отходим от механики, тем больше расширяется это я, затрагивая множество точек; оно даже способно жить во многих других местах, не испытывая трудности из–за дистанции, как если бы это я не зависело больше от чувств, и, возможно, могло бы жить многообразно, здесь или там, в зависимости от того, на что направлен его луч… Это многообразное я.

Поэтому основное условие — находиться в этом маленьком ясном пространстве «позади», в этом растущем потоке: необходимо, чтобы среда была чистой, иначе все затуманивается, и больше совсем нет просвета, а есть только старая привычная мешанина. Но эта ясность — только базисное условие для нечто иного: надо очистить инструмент, прежде чем его использовать. И мы возвращаемся к нашему вопросу: что же это за взгляд, который «откопает» новое сознание, как бы извлечет его из земли?… Ибо это действительно вопрос «развуалирования»: новое сознание здесь, оно не за тридевять земель на каких–либо небесах или в космосе. Оно так близко, что мы не видим его, оно кажется таким пустяком, что мы проходим мимо него, как обезьяна, которая тысячи раз проходила по берегу реки, не замечая потока энергии, которая могла бы трансформировать ее мир.

Наш взгляд ложен, потому что он видит все через призму своей рутинной механики; эта механика бессчетна и хитра, она составлена и тысячелетних привычек, которые искажают все как в их дьявольских проделках, так и в их мудрости: это пережиток антропоида, который должен был воздвигать барьер, чтобы защитить свою маленькую жизнь, свою маленькую семью, свой маленький клан, должен был проводить линии здесь и там, ставит пограничные столбы, и вообще как–то застраховывать свою непрочную жизнь, заключая ее в панцирь индивидуального и коллективного я. И тогда есть добро и зло, полезное и вредное, разрешенное и запрещенное — и постепенно мы покрываемся чудовищной полицейской сетью, в которой у нас едва ли есть духовная свобода, чтобы дышать; и еще, даже этот воздух загрязнен бесчисленными заповедями, что лишь чуточку выше воздуха, загрязненного выхлопными газами наших машин. Короче говоря, мы вечно «исправляем» мир. Но мы начинаем осознавать, что это исправление не такое уж правильное. Ни на секунду мы не перестаем навешивать на вещи свои цветные стекла, чтобы увидеть их в голубом цвете наших надежд, в красном цвете наших желаний, в желтом цвете моралей и готовеньких законов, и в черном и сером цвете нашей механики, которая вечно крутится и крутится. Взгляд — истинный взгляд — который будет иметь силу выйти из этого ментального колдовства, будет, следовательно, таким взглядом, который сможет легко останавливаться на вещах, тут же не «исправляя» их: останавливаться там, на этом облике, на этом обстоятельстве, этом объекте, как останавливаешь свой взгляд на бесконечном море, не стремясь ничего знать или понимать — особенно не понимать, потому что это еще старая механика хочет все затвердить — позволять себе уноситься этой спокойной, плавной бесконечностью, купаться в том, что видишь, течь в вещах, пока медленно, как бы издалека, как из глубин спокойного моря, не появится восприятие увиденной вещи, загадочного обстоятельства или лица возле нас; восприятие, которое не является мыслью, не является суждением, едва ли является ощущением, но которое предстает как бы вибрационным содержанием вещи, модой ее особого бытия, качеством ее бытия, ее интимной музыкой, ее связью с великим Ритмом, который течет везде. Затем искатель нового мира начинает постепенно видеть маленькую искру чистой истины в сердце вещи, обстоятельства, облика, случая, видеть маленький зов истинного существа, истинную вибрацию подо всеми оболочками, черными и желтыми, голубыми и красными — нечто, что является истиной каждой вещи, каждого существа, каждого обстоятельства, каждого случая, как если бы истина была везде, в каждом мгновении, в каждом шаге, не только обернутой в черное. Тогда искатель подходит ко второму правилу перехода и к самому великому секрету из всех простых секретов: смотреть на истину, которая есть везде.

Вооруженный этими двумя правилами, твердо обосновавшийся в своей солнечной позиции, в этом безмолвном прояснении, искатель нового мира идет в недра большего я, возможно, бесконечного, которое объемлет эту улицу и эти существа и все маленькие жесты этого часа; он движется спокойно и как бы переносим великим ритмом, который также переносит эти существа и все вещи вокруг него, эти тысячи встреч, возникающих неизвестно откуда и куда–то уходящих; он смотрит на эту идущую маленькую тень, которая, как кажется, идет так давно, возможно, еще с первого зарождения жизни, повторяя все те же маленькие жесты, спотыкаясь здесь или там, обмениваясь все теми же словами по поводу духа времени, и все так подобно, так смешено со сладостью, что эта улица, эти существа и эти проходящие встречи кажутся расплавленными в одну и ту же массу, брызнувшими из глубины ночей, вырвавшимися из все той же схожей истории, под небом Египта или Индии или с Волги, сегодня или вчера, или пять тысяч лет назад — что же действительно изменилось? Есть это маленькое существо, которое идет со своим огнем истины, своим огнем нужды такой интенсивности посреди этой улочки времен — этот огонь, это, возможно, единственная вещь, которая действительно является им, это зов существа из глубины времен, крик всегда одинаковый в этом необъятном течении вещей. И что зовет это существо, о чем оно кричит? Разве оно не в обширном растущем солнечном свете, не в этом ритме, который несет все? Он, искатель, и там, и не там; одной ногой он в этой спокойной вечности, а другой, неуверенной и идущей на ощупь — другой ногой он в этом маленьком я огня, который хотел бы заполнить эту секунду, этот тщетный жест, этот шаг среди тысяч других подобных шагов, заполнить их тотальностью настоящего существования, столь полного, как все тысячелетия, объединенные вместе, наполнить их такой же точностью, как пересечение звезд над головой, и чтобы все было истинным, истинным, полностью истинным и полным смысла в этом громадном вихре суеты; чтобы эта линия, которую он пересекает, эта улица, по которой он проходит, эта рука, которую он протягивает, это слово, которое он роняет — чтобы все это присоединилось к великому течению миров, к ритму звезд, к линиям, к бесчисленным линиям, которые бороздят эту вселенную и составляют всю песню, полную истину всего и каждую частицу всего. Тогда он смотрит на эти маленькие проходящие вещи, он наполняет их своим огнем зова, он смотрит и смотрит на эту маленькую истину, которая есть везде, как если бы она собиралась брызнуть, заполнить бытие своим огнем.

И это верно, что мир начинает меняться под нашими глазами, и что ничто больше не незначительно, ничто больше не отделено от остального. Мы являемся свидетелями великого тотального рождения. Наш простой взгляд имеет странные последствия, наш маленький жест отдается эхом. Но и здесь тоже, это робкое рождение; это маленькие касания разбросанного рождения. Искатель останавливается перед маленькими разбросанными выбросами, перед фактом без всякой видимой связи, несколько уподобляясь древнему гоминиду, который смотрел на эту гибкую ветку и эту лиану и этот кремень, прежде чем смастерить из них лук и поразить на лету свою добычу. Он не знал связей — их почти нужно было изобрести. Но наши изобретения — это только открытие того, что уже есть, как река или лиана в лесу. Новый мир — это открытие новых связей. Теперь мы находимся в веке второго возвращения к себе, и изобретение, настоящее изобретение заключается больше не в том, чтобы соединить два материальных объекта тонким феноменом мысли; это изобретение будет связывать ту же самую материю более тонким феноменом, феноменом второй степени сознания, молчаливого и без мысли. Задача нашего века — больше не совершенствовать материю с помощью материи, больше не расширять материю, добавляя к ней все больше материи — мы уже задыхаемся под этим чудовищным избытком, который поработил нас и который, по сути, является лишь «улучшением» техники обезьяны — а трансформировать материю более тонкой силой или, скорее, возможно, заставить ее раскрыть собственную силу истины, которую она содержит.

*

Трудно выбрать примеры среди тысяч этих микроскопических маленьких переживаний, о которых с трудом можно сказать, являются ли они переживаниями, совпадениями или воображениями. Однако они повторяются, они настаивают, как если бы невидимый перст света направлял наши шаги, контролировал наши жесты и оказывал тонкое давление на ту или иную точку, пока бы мы не поняли — затем давление ослабевает, и мы переходим к другой точке, которая, как кажется, возвращается и возвращается все с той же настойчивостью. Переживание, это тысяча переживаний, не знающих самих себя: нет рецепта, нет инструкции, надо идти, оступаясь, и еще идти, пока, наконец, не вырвется маленькое «ах!», которое заткнет тысячу дыр.

Есть два сорта этих переживаний — позитивные и негативные, и они начинаются с маленькой субъективной единицы, коей мы являемся, чтобы расшириться до великого объективного единства, куда мы движемся. Затем возникает точка, в которой сплавляется эта субъективность и эта объективность, эта маленькая материя и эта великая материя, и все движется в едином направлении. Это и есть стирание границ.

Среди этих бессчетных маленьких начальных прорывов чаще всего бывает взаимопроникновение или слияние внутреннего и внешнего, но в обратном смысле, чем в материалистической механике. Там удар по пальцам вызывает возмущение нашей внутренней субстанции; здесь же возмущение нашей внутренней субстанции вызывает удар по материи. И это переживание повторяется в тысячах примерах и на всех уровнях нашего существа, чтобы мы хорошо поняли этот процесс. Поначалу это переживание негативно, оно ловит нас за дефекты нашего панциря, как если бы ошибка всегда была дверью к большей истине. Так мы выходим из нашего маленького прояснения и снова ловимся механикой (следует сказать, горем, ибо это действительно я горя), и все обстоятельства начинают украдкой меняться, иногда даже оглушительным образом, что может доходить даже до физического происшествия. И все же там не было скверных мыслей, не было старых желаний или недовольного брожения: было только легкое соскальзывание в старую привычку находиться под тяжестью озабоченности, помрачения безо всякой видимой причины, утратив маленький ясный луч. И все начинает скрипеть, ничто не согласуется, ничто не стыкуется, жесты идут мимо, мы подворачиваем ногу на лестнице: мы впадаем в тяжкое усилие, как если бы все время мы упирались в стену. Тогда мы останавливаемся на мгновение, замолкаем, делаем шаг назад, снова разжигаем огонь нужды, который действительно подобен крику задыхающегося, и все внезапно проветривается, облегчается, ослабляется — стена падает. Мы снова входим в великое расширение, мы снова поймали ритм, маленькую музыку в глубине вещей; и все обстоятельства начинают незаметно поворачиваться в другом направлении, неожиданном, легком, непредвиденном, полном рассыпанных маленьких улыбок, которые вспыхивают здесь и там, подавая нам знаки. Иногда это даже как чудесное приведение в порядок; но это крошечные чудеса, которые не хвастают своей силой, которые даже не стремятся к тому, чтобы мы их признали, и которые просто смеются, если мы тыкаем в них пальцем: «Как ты глуп!».

И, действительно, ощущаешь себя совершенно глупым; внезапно выходишь на невероятный простор, как если бы он везде был освещен маленькими живыми огнями, своенравными, легкими, подмигивающими краешком глаза и почти лукавыми, как если бы двери открывались в тысячах уголков, как если бы капельки сокровища проступали повсюду; и внезапно видится, что все подчиняется другому закону, живет по другому ритму, как если бы наши глаза плохо видели в течение веков, а теперь увидели бы правильно, и мир стал истинным, все раскрылось, все есть раскрытие! Почти что достаточно сказать «вот так», и обстоятельство становится в точности таким, как мы видели его в эту секунду, оно подчиняется этому порядку, оно необъяснимо к нему прилипает, как если бы было совершенное, мгновенное совпадение между материей и этим взглядом, который открылся в нас — все возможно, все становится возможным. Это выглядит как чудо, но это не чудо, нет чуда, есть только связи, которых мы не знаем. И этот опыт повторяется, чтобы мы хорошенько его усвоили: он летучий, своенравный, он уклоняется, когда мы хотим его поймать; он зависит от чего–то другого. И мы снова и снова возвращаемся к этой другой вещи, которая кажется ничем, которая проста как улыбка, легка как ветер, согласна как цветок под солнцем — возможно, она и заключается в полном согласии, в каком–то полном прилипании к солнцу, во всем и каждую секунду? Но это всегда как цветение изнутри, нечто, что открывается и мгновенно и напрямую связывается с материей, как если бы точка истины в нас воссоединялась бы с теми же точками истины в материи: это течет без разделения, и то, что «это» хочет здесь, в этой точке «я», желанно также там, в той точке материи, потому что это одна и та же субстанция, одна и та же воля, одно и то же глобальное я, один и тот же ритм. Перед нами на секунду раскрывается сказочный горизонт, а затем он исчезает. Искатель наткнулся на ускользающий секрет, который содержит в зародыше чудо нового мира, как первая мысль обезьяны содержала в зародыше чудеса Эйнштейна — но это своеобразное чудо, полностью демеханизированное, полностью независящее ото всех внешних механизмов, это нечто вроде спонтанного выброса изнутри. Искатель нащупал третье золотое правило перехода: изнутри–наружу. Жизнь — это больше не результат манипуляции внешними явлениями, не добавление и не комбинация материалов силой ментальной механики, а развертывание внутреннего явления, которое управляет истиной материи через внутреннюю истину — это развертывание истины, в истине и через истину.

И еще раз мы поражены все тем же явлением. Эти мимолетные выбросы не имеют ничего общего с «большими вещами» человека и его сногсшибательными и сенсационными делами: это неприметные чудеса, можно даже сказать, мелочные частные чудеса, как если бы ключ был там, в этой совершенно маленькой неровной повседневности, на уровне земли, неожиданно, как если бы, действительно, победа, одержанная в самой малой точке материи, имела бы более грандиозные последствия, чем полеты на луну и великие человеческие революции, которые, в конечном счете, не революционизируют ничего.

И это новое функционирование в самом деле кажется нам совершенно новым; оно не имеет ничего общего с так называемыми духовными или оккультными силами, которые можно обрести, взбираясь по лестнице сознания: это не пророческая сила, не целительская сила, не сила левитации — ни одна из тысячи одной бедных сил, которые никогда не могли излечить нищету мира — это не блестящие огоньки, которые на мгновение приковывают взгляды людей, чтобы оставить их после такими же, как они и были прежде, сонливыми и пораженными раком; это не краткие наложения свыше, которые приходят, чтобы на мгновение встряхнуть законы материи, а затем позволить ей в следующее мгновение снова впасть в ее тупое и строптивое упрямство. Это новое сознание — новое, совершенно новое как молодой побег на дереве мира — непосредственная сила, от материи к материи, без вмешательства свыше, без нисходящего круга, без искажающих посредников, без разжижающего перехода. Истина здесь откликается на истину там, мгновенно и автоматически. Это глобальное сознание, неисчислимо и микроскопически сознающее истину каждой точки, каждой вещи, каждого существа, каждого мгновения. Мы могли бы сказать, что это божественное сознание материи, то самое, которое однажды бросило это семя на нашу благодатную землю, а также миллионы диких семян, и миллионы звезд, в совершенстве и каждое мгновение знающих все ступени своего развития, вплоть до крошечного листочка — все согласуется друг с другом, когда согласуется с Законом. Потому что, поистине, есть только один Закон — Закон Истины.

Истина — это крайняя действенность.