IX. Большее я

IX. Большее я

Что это за большее я?

На самом деле, я всегда было большим; с тем же успехом можно спросить: «Что такое более большая луна?» Потому что сначала мы видим четверть луны, затем половину, и поэтому, исходя из нашего геоцентрического видения, мы говорим, что луна растет. Наши глаза видят вещи одну за другой, и для этих глаз вещи растут или появляются, если только по–детски не заявить, что они падают с неба или поедаются драконами — мы думаем, что вещи и существа «умирают», уносятся, как луна, драконом смерти, но они всегда здесь, только сокрыты от нашего видения, и ничто не умирает и не исчезает, как и не рождается или возникает подобно полной луне или новой луне. Есть нечто, что затмевает полное видение, и это все. И когда мы говорим, что это большее или меньшее я является плодом наших более или менее чудесных способностей, мы, возможно, столь же тщетны, как дикарь, который в первый раз посмотрел бы в телескоп и заявил, что эти неизвестные звезды и эти мерцающие огни на краю вселенной являются плодом наших инструментов. Мир не «достигает», и ничто не достигает: это мы постепенно достигает полного видения. И чем более полное это видение, тем ближе мир к совершенству, в котором он всегда был.

Но что затмевает наше видение? С тем же успехом можно спросить: «Что затмевает линейное видение сороконожки?» Или что затмевает лотос в его семени? Вселенная постепенно развертывается перед нашими глазами, но наши глаза в действительности являются всевышним Взглядом, скрывающимся от самого себя, чтобы видеть в вечности веков и миллионами глаз, и под миллионами цветов и обликов, уникальное совершенство, которое он видел в вечную белую секунду. Мир един, это одна целостность, даже ученые говорят нам это, и они пытаются вывести уравнение этого единства; и чтобы восстановить это единство, они делят и делят до бесконечности, или почти до бесконечности, они касаются бесконечно малого и еще меньшего, касаются необъятности и еще более обширной необъятности. Но это единство не является ни добавлением, ни сведением на микроскопический уровень, как вечность не является бесконечным числом лет, а безмерность не исчисляется километрами. Это единство здесь, полностью, в каждой точке пространства и в каждую долю времени, как и во всех собранных бесконечностях и в сложенных необъятностях. Каждая точка содержит все, каждая секунда есть вечность, которая взирает на саму себя. И мы, находящиеся в этой точке и в эту секунду, мы вечны и полны, и вся земля, все галактики проходят через нашу сущностную точку, и вечный лотос сияет в нашем сердце — только мы не знаем этого, мы постепенно узнаем это. И не достаточно знать это в своей голове или в своем сердце, надо знать это в своем теле. Тогда чудо будет действительно полным, и вечный лотос на вершинах духа навечно засияет в нашей материи и в каждую секунду времени.

Это совершенство, это единство субстанции и сознания и бытия, подобно золотой памяти мира, это смутный образ того, что каждое существо и каждая вещь хочет заполучить и обладать; это жало великой Жажды мира, движущая сила его безмерной Нужды быть и охватывать и расти; это как стойкая память, которая бросает существа и вещи, и даже галактики, в смертное объятие, которое хотело бы быть объятием любви, которое хотело бы все понять, все удержать и всем завладеть и поглотить в своей окружности. Всякая вещь ощупью стремится к этому: актиния со своими щупальцами, атом со своей гравитацией, и человек со своим интеллектом или со своим сердцем. Но наша жажда не может быть удовлетворена, пока она не завладеет всем, не поглотит все в своем существе и не останется больше ни одной частицы во вселенной, которая не стала бы нашей субстанцией, потому что, на самом деле, все всегда было нашей субстанцией и нашим бытием и нашим собственным ликом под миллионами улыбок или страданий, ищущих своих улыбок — но которые не могут по–настоящему улыбнуться, пока они не нашли того, чем были извечно. И нет другого страдания в мире, нет другого пробела, нет другой нехватки, и пока эта нужда не будет восполнена, мы будем идти и идти, и будут продолжать кружить атомы, чтобы делать все более чистые и более легкие материи, и актинии будут хватать без передышки, а люди — копить свои богатства, разбойничать или любить — но любима лишь одна вещь, и пока они не будут любить все, в действительности они не будут любить ничего и будут обладать лишь собственной тенью.

Но почему это я, это великое я, коим мы являемся, почему оно поделено, размножено, распылено по миллионам существ и вещей? К чему этот долгий путь возвращения к себе? Но на самом деле оно не поделено, оно никогда не было распылено по звездам, разделенным световыми годами, по зародышам сознания, разделенным покровами, пленками или броней существа, по маленьким людям, отделенным друг от друга белой или черной кожей и некоторыми безотчетными мыслями. Ничто никогда не было разделено, и наши звезды воссоединяются в одной единственной маленькой звезде, которая сияет в сердце человека и в каждой вещи, в каждом камешке во вселенной. Как смогли бы мы когда–либо узнать мир, если бы мы уже не были бы этим миром — мы можем узнать лишь то, чем уже являемся, а то, что не является нами, либо просто не существует, либо невидимо для наших глаз; предвидеть завтра, предчувствовать грядущее событие, почувствовать эту боль или эту мысль за десять тысяч километров, это сокровище, зарытое в поле, эту совсем маленькую жизнь, которая трепещет в листике перед нами, только потому что мы сами уже соединены со всем этим, составляем с ним одно целое, и все есть там, непосредственно и без разделения, завтра и послезавтра, здесь и там, перед нами или вдали от нас — нет разделения, есть только глаза, видящие плохо. Есть некая совокупность невидимых вещей, которые постепенно становятся видимыми, от протоплазмы до гусеницы и человека, и мы еще не исчерпали весь спектр. Возможно, завтра мы увидим, что расстояние между одной страной и другой, между одним существом и другим, между сегодня и завтра, столь же шатко и иллюзорно, как и пучок травы, который отделяет одну гусеницу от другой на одном и том же поле. И мы перешагнем через стену пространства и времени, как сегодня мы перешагиваем через пучок травы, кажущийся для гусеницы столь значительным.

Мы выкраиваем куски из этого великого неделимого единства, из этой полноты мира, из этого глобального я; мы вырезаем маленькие куски пространства, времени, частицы «я» и «не–я», протоны, электроны, плюсы и минусы, тесно увязанные друг с другом, добро и зло, день и ночь, привязанные друг к другу и неполные друг без друга, ибо все дни и все ночи вместе никогда не составляют полного дня, и все сложенные плюсы и минусы, добро и зло, я и не–я никогда не составят полной красоты, единого бытия. И мы заменяли единство множественностью, любовь — множеством любовей, ритм — прерывающейся и восстанавливающейся согласованностью, но наш синтез был всегда только сложением, и жизнь рождалась из смерти, как если бы нужно было постоянно разрушать, чтобы быть, разделять, чтобы воссоединять и делать еще раз видимость единства, что является лишь суммой одного и того же деления, того же самого добра и зла, плюсов и минусов, «я», которое является миллионами преходящих «я», но которое не является единой маленькой полной каплей. Мы прочерчивали маленький круг в великой неделимой Жизни, заключали частицу существа в желатиновый пузырь, отделяли ноту великого ритма под панцирем животного или человека и захватывали несколько длительных и категорических мыслей из великого радужного потока, который позволял брать свои струйки из великого кустарника мира. Мы разрезали великий Взгляд в сердце вещей и сделали тысячу несводимых граней. И поскольку мы не можем больше ничего видеть из великого мира, одетого нами в броню, разделенного нами на части и синкопированного, то мы изобрели глаза, чтобы видеть то, что отдалено от нас, изобрели уши, чтобы слышать то, что шепчет везде, изобрели пальцы, чтобы прикасаться к некоторым фрагментам полной красоты, которую мы обкорнали; и есть жажда, желание, голод ко всему, что больше не является нами — антенны, тысячи антенн, чтобы захватить эту единственную ноту, которая наполнила бы наши сердца. И, поскольку мы не могли больше ничего ухватить без этих искусственностей, без этих глаз, без этих чувств, без этих серых клеток — о! таких серых — то мы поверили, что мир непостижим без них; что постижение мира подобно считыванию показаний с наших маленьких счетчиков и что, возможно, это мы сами были творцами тех прерывистых волн, что проходили через наши антенны. Мы говорили «я», «другие» и еще раз «я» и «я» всегда из века в век, под черной или желтой кожей, под оболочкой афинянина или тибетца, под руинами здесь или там, под одними и теми же руинами маленьких я, которые умирают, не понимая, которые живут фрагментами, наслаждаются, никогда не наслаждаясь по–настоящему, и возвращаются еще и еще раз, чтобы понять то, что они не поняли, и, возможно, построить наконец, полный Город великого я. И когда мы коснемся этой полноты, тогда наше добро больше не будет биться с нашим злом, наши плюсы — с нашими минусами, потому что все будет нашим добром и потечет в одном и том же направлении; наши ночи не будут больше противоположны нашим дням, наши любви перестанут быть частью всех любовей, а наши маленькие ноты — криком, оторванным от великой Ноты, потому что будет только одна музыка, играемая на миллионах наших инструментов, будет только одна любовь под миллионами обликов и только один великий день с его прохладными тенями и радужными водопадами под великим деревом мира. Тогда, возможно, больше не нужно будет умирать, потому что мы найдем секрет жизни, которая возрождается из собственной радости — умираешь только от нехватки радости и чтобы найти всегда большую радость.

*

Это все, это великое все видели мудрецы в своих видениях, и некоторые поэты или мыслители: «Все это есть Брахман бессмертный, и нет ничего иного. Брахман перед нами, Брахман позади нас, к югу от нас, и к северу от нас, и ниже нас, и выше нас; он распростерт повсюду. Все это есть только Брахман, вся эта чудесная вселенная»[22] «Ты есть женщина, ты есть мужчина; Ты есть мальчик и девочка, и Ты есть вон тот престарелый человек, опирающийся на клюку… Ты есть голубая птица и зеленая и красноглазая»[23] «Ты есть То, о Светакету»[24]. Это великое все, коим мы являемся, сияло на вершине сознаний, оставило несколько иероглифичеких следов на стенах Тибета и подпитывало посвященных здесь и там — иногда мы входили в белое сияние над мирами или, в проблески, растворяли маленькое я и погружались в космическое сознание… Но все это ничего не изменило в мире. Мы никогда не держались за нить, которая связывала бы это видение с этой землей и делала бы новый мир с новым взглядом. Наши истины оставались хрупкими, а земля бунтующей — и на то была причина. К чему земле подчиняться озарениям свыше, если этот свет не касается ее материи, если сама она не видит и не озарена? Поистине, мудрость очень мудра, и темнота земли не является отрицанием Духа — не больше, ночь является отрицанием дня; нужно ожидание и зов света, и пока мы не звали свет там, к чему ему утруждать себя на своих высотах? Пока мы не повернули нашу ночную половину к солнцу, к чему ей наполняться светом? Если мы ищем солнечную полноту на вершинах разума, то мы и найдем ее там, в миленькой мысли, если мы ищем ее в сердце, то мы и найдем ее там, в нежной эмоции — а если мы ищем ее в материи и каждое мгновение, то мы и найдем ту же самую полноту в материи и в каждое мгновение материи. Надо знать, куда смотреть. Мы не можем здраво найти свет там, куда мы не смотрим. И, возможно, в конце концов, мы увидим, что эта земля не была такой уж темной: это наш взгляд был темным, и недостаток нашего существа вызывал недостаток вещей. Сопротивление земли — это наше собственное сопротивление и обещание прочной истины: несметный расцвет радуги в воплощенных мириадах вместо пустых сверканий на высотах Духа.

Но искатель нового мира не отправился в свои искания по прямой линии; он не закрыл свои двери, не отверг материю, не закутал свою душу: он ведет свой поиск везде, на бульварах и на лестницах, в толпе и в пустой темноте миллионов никчемных жестов. Он внес бытие во все смутные земли, зажег свой огонь во всей суетности и разжег свою нужду на самой тщетности, которая душила его. Он не стал маленькой точечной концентрацией, которая уходит прямо вверх к высотам, а затем упокаивается в белой умиротворенности Духа; он был этим хаосом и этой сутолокой, и этим блужданием направо, налево, в ничто, и он тянул все в свою сеть — восхождения и нисхождения, черноту и меньшую черноту и так называемую белизну, падения и рецидивы — он держал все в своем маленьком окружении, с огнем в центре, с нуждой истины во всем этом хаосе, с зовом в этом ничто. Он был запутанным кругом, нескончаемой извилиной, в которой он не знал ничего, — кроме того, что он нес свой огонь туда и еще туда — свой огонь ради ничего, ради всего. И он даже больше не ждал ничего ни от чего, он был просто как сладость горения, как если бы огонь был целью в себе, бытием во всей этой пустоте, единственным присутствием во всем этом безмерном отсутствии. В конце концов он даже стал нечто вроде спокойной любви, ради ничего, ради всего, здесь и там. И постепенно это ничто зажигалось, эта пустота заполнялась огнем под его взглядом, эта ничтожность оживлялась маленьким подобным жаром. И все начало отвечать; мир начал жить везде, светиться везде, в черном, в белом, вверху, внизу. Это как рождение повсюду, но чрезвычайно маленькое, микроскопическое: обилие пыли маленьких истин, танцующих здесь и там, в фактах, в жестах, в вещах и во встречах — можно даже сказать, что они сами приходят к нему на встречу. Это странное размножение, нечто вроде золотого заражения.

Постепенно искатель входил во все, но в странное все, о! которое не имело ничего общего с космическим, трансцендентным или сверкающим сознанием — и которое однако было как миллион маленьких вспышек золота, мимолетных, неуловимых, почти насмешливых — может быть, следует говорить о микрокосмическом сознании? — и теплых: сладость внезапной встречи, расцвет узнавания, порыв непонятной нежности, как если бы это жило, вибрировало, отвечало во всех уголках и во всех направлениях. Странно, когда у него был вопрос, сомнение, неуверенность в чем–либо или в ком–то, проблема действия, беспокойство о том, что надо или не надо делать, то казалось, что он получал ответ во плоти — не озарениями, не вдохновением, не откровением и не мыслью, ничего подобного: это материальный ответ в обстоятельствах, как если бы земля, сама жизнь давала бы ответ. Как если бы сами обстоятельства приходили и брали его за руку, чтобы сказать: ты видишь. И не великие обстоятельства, не сенсационные раскаты: совершенно маленькие факты, за время перехода с одного конца улицы на другой. Вдруг вещь приходит к нему, или человек, встреча, деньги, книга, неожиданный факт — живой отклик. Либо наоборот, когда он так надеялся на какую–то новость (если он еще не излечился от болезни надежды), когда он ждал какого–то урегулирования, мирного успокоения, ясного решения, то вдруг он тонул в еще большем хаосе, как если бы все становилось наперекор — люди, вещи, факты — или он заболевал, становился жертвой «несчастного случая», вновь открывал дверь старой слабости и, как казалось, еще раз становился на старый круг страдания. А затем, два часа или два дня и два месяца спустя он осознавал, что эти превратности были как раз тем, что нужно, тем, что вело окольным путем к более крупной цели, которую он не предвидел; что эта болезнь очистила его субстанцию, сбила его с ложного курса и вернула его, разгруженного, на солнечный путь; что это падение разоблачило старые пристанища и очистило его сердце; что эта досадная встреча была совершенством точности, чтобы породить всю сеть новых возможностей или невозможностей, которые надо было преодолеть; и что все тщательно подготавливало его силу, его расширение, его крайнюю быстроту через тысячу поворотов — все подготавливало его ко всему. Тогда искатель начинает вступать в непрерывный ряд невероятных чудес, странных случаев, озадачивающих совпадений… как если бы, действительно, все знало, каждая вещь знала бы то, что ей надо делать, и шла бы прямиком к своей микроскопической цели среди миллионов прохожих и разных происшествий. Поначалу искатель не верит этому, он пожимает плечами и не обращает на это внимания; затем он открывает один глаз, потом другой, и сомневается в собственном изумлении. Это обладает такой микроскопической точностью, такой сказочно невероятной ясностью и определенностью посреди гигантского пересечения жизней, вещей и обстоятельств, что это кажется невозможным — это как взрыв тотального знания, которое охватывает за один раз и этого муравья на главной улице, и тысячи прохожих, и все их маршруты, все их особые обстоятельства — прошлые, текущие, будущие — чтобы породить это уникальное соединение, эту невероятную маленькую верную секунду, где все согласуется, совпадает, неизбежно есть, и дает уникальный ответ на уникальный вопрос.

Затем эти факты повторяются, «совпадения» множатся — случай постепенно раскрывает многообразную улыбку или, возможно, другое я, великое я, которое знает свою полноту и каждый фрагмент своей полноты и каждую секунду своего мира, так же, как наше тело знает малейшую дрожь своих клеток и ритм своего сердца. Тогда искатель начинает входить с широко открытыми глазами в несметное изумление. Мир — это одно тело. Земля — единое сознание в движении. Но не тело, чье сознание централизовано вокруг нескольких серых клеток там наверху: это неисчислимое сознание, централизованное везде и столь же тотальное в маленькой эфемерной клетке, как и в жесте, который переворачивает судьбу наций. В каждой точке сознание отвечает сознанию. Искатель оставил маленькие острые истины разума, геометрические и догматические линии мысли: он вошел в несказанную полноту видения, в полную истину, где каждый фрагмент имеет свой смысл, и каждая секунда — свою улыбку, каждая темнота — свой свет, каждая суровость — свою сладость, ждущую своего часа. Он ощупью открывает «кладезь меда, сокрытый скалой»[25]. Каждое падение — это ступень расширения, каждый шаг — расцвет неизбежного цветения, каждая враждебность — рычаг будущего. Боль или бедствие — это пролом в нашем панцире, через который зажигается пламя чистой любви, которое понимает все.