Глава четырнадцатая
Глава четырнадцатая
1
Не открывая глаз, я все лежал в темноте, пытался вспомнить, что мне только что снилось. Пробуждение быстро отделяло от какого?то удивительного сна. Хотелось вернуться, погрузиться обратно в смутное, не имеющее имени состояние.
Наверное, так себя чувствует вольная летучая рыба, не рассчитавшая полёта и шлёпнувшаяся на сухой песок отмели.
В трезвеющем сознании всплывало известие о гибели Атаева, всплыла вчерашняя поездка с Витькой Драновым, омерзительная картина в мастерской… Потом в голове возник циферблат. Пять минут девятого. Протянул руку, включил ночник, взглянул на часы. Стрелки показывали ровно восемь.
Я с трудом заставил себя подняться. Мир был устроен плохо. Не хотелось вставать, идти навстречу новому дню.
Учитывая разницу во времени (там, у Нурлиева, в Азии, сейчас было уже одиннадцать), прежде всего заказал по междугородной разговор, потом умылся, поставил чайник.
Чтоб не будить мать, заварил чаю, с дымящейся чашкой ушёл к себе. Глянув на лежащий у телефона блокнот с режиссёрским сценарием, вспомнил ещё о Гошеве, как тот жал на звонок, вызывая секретаршу…
Сегодня снова предстояла вторая смена, за время которой нужно было отснять три номера — два танцевальных и хоровой вместе с Игоряшкой — песню о весёлом ветре.
Я не мог заставить себя думать о работе. Сидя за столом, попивал чай, рассеянно смотрел перед собой, не понимая, что приковывает взор. Не сразу осознал: да это светает! Световой день пошёл на прибыль. В просвете между корпусами домов над апельсиново–нежным востоком ярко сияла Венера. Так ярко. Так чисто.
Я уже стоял под открытой фрамугой, не в силах оторвать взгляда от притягательных лучей звезды. И это притяжение вызвало чувство, схожее с тем, которое я испытывал позавчера, глядя на склонённую голову Анны Артемьевны.
«Что же это, звезда как любовь?» — подумалось мне.
За миллионы километров отсюда далёкая звезда летела, вращаясь, как и Земля, вокруг Солнца, и все они одновременно мчались в Галактике, оказываясь каждую секунду в новом пространстве. В том, что это объективно происходило и никто не знал, откуда, куда и зачем несёт сквозь космос всю Солнечную систему, заключалось величие такой тайны, что все напасти моей, Артуровой, маленькой жизни показались ничтожны, особенно по сравнению с тем потрясающим фактом, что мне дано видеть, чувствовать, сознавать эту тайну; быть её составной частью.
Пока человек задаёт вопросы, на которые нет ответа, он жив. Это ощущение, близкое мне всегда, сейчас стало особенно отчётливым, и я почувствовал: необыкновенная, победительная сила вошла внутрь. Вошла вместе с печалью, оттого что не все люди помнили об этой тайне, и, пожелай я поделиться с ними, они, наверное, сказали бы, что я поэт, а это в данном случае было бы просто глупостью, увёрткой, боязнью остаться наедине с истинным масштабом жизни.
Рассвет набирал силу. Заслонял своими лучами утреннюю звезду, и если бы я отвёл на мгновение взгляд, уже не нашёл бы её. «Но ведь и днём и она, и все созвездья всегда над нами, никуда не уходят», — и эта констатация обычной реальности открылась видением: поверх голубого чистого неба высился чёрный загадочный космос, полный сияющих звёзд.
И точно так же, когда на рассвете не хотелось отрываться от забытого сна, сейчас я с досадой отвлёкся от своего открытия, услышав резкий дребезг звонка междугородной.
— Кто спрашивает Тимура Саюновича? — раздался голос секретарши.
— Крамер. Из Москвы.
Я ждал, когда Нурлиев возьмёт трубку, и думал, что, в сущности, звоню зря: ну, узнаю, как, при каких обстоятельствах погиб Атаев, должен буду сказать приличествующие слова, которые не нужны ни Нурлиеву, ни мне и лишь подчеркнут наше обоюдное бессилие, невозвратность потери.
Утро за окном разгоралось. Обещало быть солнечным, голубым.
— Здравствуй, — послышался в трубке тусклый голос Тимура Саюновича. — Как живёшь?
— По–всякому… Вчера вот вышла газета…
— Видел. Неделю назад мы его проводили. Нет больше Рустама. Но ты не вини себя, ты ни в чём не виноват.
— В чём не винить?! Что случилось?
— Выберу время — напишу. Всего так не скажешь. Могу сообщить одно: Невзоров пока отстранён от работы. И видимо, полетит его большой родственник.
— Тимур Саюнович, что они сделали с Атаевым? Что толкнуло его?
— Извини. У меня полная приёмная. Получишь письмо. Будь здоров.
Звезды в окне не было видно. Следа не осталось. «В чём не винить себя? Почему он так сухо попрощался?» Я взял пустую чашку, вышел в кухню, чтоб вымыть. Мать хлопотала у плиты.
Ее густые чёрные волосы с проблеском седины были аккуратно уложены в тугую высокую причёску. Свежие капли воды сверкали на них. Только что умытая, бодрая, кареглазая, она была всегдашней утренней мамой, которую я всю жизнь привык видеть рядом. Давно уже она так хорошо не выглядела.
— Доброе утро! Что ж не дождался — пьёшь пустой чай? Садись. Через пять минут будут гренки.
— Спасибо, — я обнял мать за плечи. Прижал к себе. Ее голова доставала как раз до сердца.
— Смотри, сынок, солнце! Неужели в этом году будет ранняя весна?!
Какое?то мгновение мы так и стояли вдвоём, глядя в слепящее светом окно.
— Мама, ты никогда не думала про то, что звезды и днём над нами, никуда не уходят?
— Я думаю, гренки сгорят. — Она мягко высвободилась из моих рук, переложила на тарелку пышущую жаром порцию гренков, потом, подбавив сливочного масла, стала доставать из кастрюли новые ломти белого хлеба, намокшего в молоке и взбитых яйцах, укладывать их на сковородку.
Я смотрел, как они покрываются золотистой корочкой. Рядом на конфорке шипел чайник. Из комнаты снова послышался звон телефона.
— Ну вот. Как есть садиться — всегда телефон, — сказала мать. — Ты уж поскорей.
Поднимая трубку, я поймал себя на том, что все ещё жду звонка Анны Артемьевны.
— Артур! Это я, Нина. Здравствуйте. Я не могу с вами не поделиться — какой ужас!
— Что случилось?
— Вчера вечером нам позвонил общий знакомый. Артур, вы помните Гошу?
— Конечно, помню.
— Его нет больше. Нашли на полу в луже крови.
— Что вы такое говорите? — я опустился на стул.
— Вчера, Артур, он вернулся из?за границы, и его ударил молотком по голове Боря, их сын. Сам явился в милицию, сказал: отец не давал ключи от машины…
Нина что?то ещё говорила, говорила, а я все сидел с трубкой в руке.
Мать так и застала меня в этой позе. Осторожно вынула трубку из ладони, положила на рычаг. Секунду постояла рядом. Потом вышла.
Что поразило, когда я отворил дверь подъезда, — это чирикание воробьёв. Как ни в чём не бывало чирикали воробьи. Сугробы во дворе искрились под лучами солнца.
Вокруг мелькали лица людей, глаза светофоров, вывески. Я прошёл мимо аптеки. Остановился, не понимая, что мне там нужно. Вернулся. Купил аскорбинку с глюкозой для Игоряшки.
Ноги несли в сторону студии, чуть ли не через всю Москву. Рано было ещё на смену. Стоя в толпе у перехода через Сущевский вал, удивился, как быстро вытеснила из сознания смерть Гоши другую — смерть Атаева. Закружилась голова. «Может, оттого что не ел с утра? Или замёрз?» — подумал я и вспомнил: на мне пальто, подаренное Анной Артемьевной.
Двинулся дальше в почему?то уплотнившемся потоке людей. Вскоре поток развернул вправо, пронёс сквозь двери. Это был Марьинский универмаг. Я с трудом раздвинул толпу, вырвался к внутренней лестнице, стал подниматься по ступеням.
Внизу, на первом этаже, продавали туалетную бумагу. Сограждане, современники, работая локтями, ругались, вешали себе на шеи бечёвки с рулонами, перекидывали эти вихляющие связки через плечи на грудь, словно ленты с патронами, тащили в руках, пробивались к выходу навстречу другим, ещё не урвавшим дефицитного товара.
С содроганием представил самого себя в этом кипении. Разве точно так же, стиснув в остервенении зубы, не рвался я прошлой осенью к прилавку универмага при Ленинградском рынке за такой же туалетной бумагой? Уж какие там звезды!
Стоял на лестнице и смотрел, не в силах оторвать взгляда от этого зрелища, пока не увидел: у толстой, рыхлой старухи лопнула бечёвка, рулоны раскатываются под ноги толпы.
Сбежал вниз, отталкивая людей, стал собирать рулоны, зло пихать их в сумку, в руки плачущей, растерявшейся старухе.
— Десять их было, десять, — причитала она. — А тут всего семь.
В сердцах махнув рукой, выбрался в распахнувшемся пальто на улицу. Из трёх пуговиц две были сорваны.
Жаль мне стало этих пуговиц. «Когда?нибудь и пальто износится», — подумал я.
Добравшись до студии, все?таки заставил себя спуститься в цокольный этаж в так называемый «творческий буфет», взял два бутерброда, чашку кофе. Съемочная смена должна была начаться ещё через полтора часа. И все это время просидел за столиком — старался собраться с мыслями.
Работники студии беспрестанно забегали в буфет перехватить порцию сосисок, выпить чашку кофе. Почти никого я не знал, но по обрывкам фраз, манерам, просто по одежде легко было догадаться, кто есть кто.
Режиссеры, почти сплошь в джинсах, заправленных в полусапожки, в куртках с «молниями». Редакторши в очках со свисающими металлическими цепочками и бусами на груди. Операторы в свитерах.
Сейчас мне казалось, что все они ухватились за свои роли, исправно играют их, чтоб скрыть подлинную человеческую сущность, у всех одинаково ранимую. И больше всего боятся, что эти роли у них отнимут, маски спадут, и оттого такая нервозность, язвительное высокомерие или, наоборот, показное доброжелательство друг к другу. Странно было, что раньше я ничего не замечал, никогда об этом не думал. Теперь же перед лицом двух смертей всё было так наглядно…
«А если все?таки я ошибаюсь? Никаких масок нет. Просто нужно родиться, безропотно сыграть свою роль и так же безропотно сойти навсегда в могилу? Если это они правильно живут, умеют взять то, что способны взять от своей работы, своего положения. А меня выламывает из этих правил. Сижу здесь, всех жалею, может быть единственно жалкий из них?»
Поднимаясь на лифте, вновь наткнулся взглядом на кнопку с надписью «Alarm» — «тревога».
Первые два номера, хотя и раздражающе медленно, из?за капризов оператора, были в конце концов благополучно сняты. Леша смотрел на «Поздравление» как прежде всего на собственный диплом и поэтому всё время норовил кстати и некстати употребить весь арсенал операторских средств: стоп–кадры, переводы изображения из фокуса в размыв и наоборот; то снимал статичной камерой, то с движения, то оказалось, что в одной из камер его помощника кончилась плёнка и часть танца надо переснимать.
Детей распустили на перерыв усталыми. «Ничего, — подумал я, — отберу в монтаже самое необходимое, а все эти фокусы, весь выпендрёж пусть сам вставляет в свою отдельную дипломную копию».
Попросил выключить осветительные приборы и вышел из душного павильона в коридор, где возле единственного автомата с бесплатной газировкой толпились малыши–артисты.
— Дядя Артур, а вы меня сегодня не завели! — подошёл ко мне Игоряшка.
— В самом деле. Возьми вот, угощайся. Не лекарство — аскорбинка с глюкозой, витамин.
Я раздал детворе все таблетки, «завёл» Игорька, а заодно и остальных.
— Что это вы с ними делаете? — подозрительно спросила Зиночка, пробегавшая по коридору с ведомостью в руках.
Я ничего не ответил.
— Мистику какую?то развёл, — злобно пробормотала она.
…Теплая, погруженная в предзакатный сумрак безлюдная улица, круглая площадь с аркадами — сегодняшний сон, в который так безуспешно пытался вернуться утром, все?таки всплыл… Давно уже не снилось это место, где душе так вольно, так спокойно.
«Где это? Что это? — думал я, возвращаясь в павильон. — Зачем оно повторяется? Как насмешка».
В павильоне опять горели все приборы, он был перегрет, душен.
— Что происходит? Ведь сейчас войдут дети.
Подошла Наденька.
— Лаборатория выдала первый материал. Он уже в монтажной. Посмотрим после работы?
— Конечно.
…Игоряшка упал минут через двадцать после того, как снова начались съёмки. Повалился навзничь в тот момент, когда из руки его вылетала модель красно–жёлтого планера.
Фонограмма гремела: «Кто привык за победу бороться, с нами вместе пускай запоет…»
Я кинулся из?за камеры, поднял его, крикнул:
— Вырубить свет, звук, включить всю вентиляцию, воды!
Еще продолжали стрекотать камеры. Еще планировали в воздухе модели.
Запрокинутое лицо Игоряшки было синюшно.
— Воды! Врача! — снова крикнул я в наступившей наконец тишине.
— Воды в павильоне нет, — раздался голос оператора.
— Дуйте, дуйте ему в лицо! А я в медпункт. — Надя бросилась было к выходу из павильона. Но путь ей преградила Зиночка.
— Не сметь без администрации вызывать врача!
Наденька попыталась увернуться, но Зинаида Яковлевна вцепилась в неё, завизжала на весь павильон:
— Сначала акт! Акт! Воображают тут о себе всякие, заводят детей словно часы, черт знает что! Да это уголовное дело!
«Звезды, ну где же вы, звезды?» — в отчаянии подумал я, выбегая из павильона с ребёнком в руках. И в тот же миг перед внутренним взором над студией, над Москвой раскрылся чёрный космос, играющий мириадами звёзд.
И вновь неведомая победительная сила вошла в меня.
Под этими звёздами положил Игоряшку на холодный пол в коридоре у газировочного автомата. Подставил стакан, нажал кнопку и, когда стакан наполнился шипучей жидкостью, с размаху выплеснул её в лицо мальчика.
Тот открыл глаза.
2
Просыпаюсь в восемнадцать лет ранним летним утром. Перед зарядкой, перед душем можно позволить себе минуту вот так, бездумно полежать, глядя в сияющее небо.
Хорошо помню: руки закинуты за голову, окно прямо против меня. Бездумно. Безмятежно.
Но вот в заоконном пространстве образуется, приближается прозрачная, сотканная из голубого и золотистого света фигура человека.
На нём что?то вроде хитона, ноги в сандалиях. Он проходит по воздуху сквозь стекло окна, наискось пересекает комнату, вдруг на какую?то секунду поворачивает ко мне измождённое лицо, наши взгляды встречаются.
Невыразимая словом, горячая волна окатывает меня изнутри.
А человек уже исчезает в стене, там, где висит карта земных полушарий.
3
— Хреновые твои дела, Крамер, — говорит знаменитый поэт, тот самый, благодаря которому я попал в Литературный институт. Он гоняет ногами футбольный мяч по ковру своего кабинета, по холлу, по всей квартире. Я молча следую за ним, слушаю с бьющимся сердцем. — Прямо скажу, хотят тебя, космополита, выпереть. Взят после школы, жизни не знаешь, и тому подобная фигня. Да ещё Крамер. Сам подумай. Ты не кисни. Пока что я тебя отстоял, добился, чтоб послали на практику изучать эту самую жизнь. Так что шпарь в институт, оформляйся. Поедешь на июль и август в город–герой Сталинград, поработаешь в областной газете. Может, и в самом деле полезно, шут его знает? Николай вот услал Пушкина на саранчу, а тот «Цыган» сочинил и ещё кое?что!
Перед отъездом захожу в парикмахерскую, зачем?то прошу сбрить наголо густые юношеские волосы и вот в таком диковатом виде, без кепки появляюсь под знойным солнцем Сталинграда.
Для начала меня усаживают в отделе писем. Отвечать авторам присылаемых стихов и прозы. Стихов больше, чем прозы. В сущности, сплошь стихи. Сплошь — борьба за мир («Да неужели вы и в самом деле думаете, что боретесь за мир, сочиняя эти вирши?»). Стихи о берёзках (а почему именно о берёзках, а не о тополе, сосне, липе?), стихи об отгремевшей войне с обязательной рифмой «пламя — знамя», стихи о стройках — «Восстановим страну из развалин, как велит нам великий Сталин».
За месяц этой деятельности я бы совсем одурел и забыл всё, что знаю о жизни. Если б не Волга.
Свежим утром входишь в её мощное течение, отдаёшься ему, плывёшь к далёкому другому берегу. Посередине устанешь — ляжешь на спину, и несёт тебя прямо в Каспийское море.
А над головой небо в стрижах. А вон коршун повис. Струи холодят обритую голову, вымывают редакционную чушь. Плывешь один посреди России, безвестный, никому, в сущности, не нужный, разве кроме мамы…
Потом, на другом берегу, отлежишься на теплом песочке и шлёпаешь вверх по течению. Мальки тычутся в щиколотки. Далеко приходится идти, далеко тебя отнесло, Артур.
А после плывёшь обратно, снова пересекаешь этот живой поток с его рыбами, самоходными баржами, пароходами. И город, ещё весь в развалинах, вырастает перед глазами. «Восстановим страну из развалин, как велит нам великий Сталин…»
Однажды завотделом опускает на мой столик четыре толстые, как кирпичи, папки. «Отрецензируй. Очень вежливо. Очень ответственно. Переслано из обкома».
Убежденный, что это многотомный роман, с интересом развязываю тесёмку верхней папки. О ужас! Это история партии, «Краткий курс», переложенный стихами. Зарифмовано все, даже фамилии, фракции большевиков и меньшевиков, даже даты. «Для лучшего усвоения трудящимися в политучёбе».
Кладу перед собой чистый лист бумаги, чтобы выписывать цитаты, начинаю покорно читать. Но это же невозможно! Нет сил продвинуться хотя бы далее полстраницы — во мраке бездарной затеи нет и не может быть даже проблеска света.
Решительно волоку папки в кабинет заведующего отделом, грохаю их на стол. «Извините, я не член партии, а тут нужен специалист, тем более посвящено гению всех времен…»
Он поднимает на меня взгляд, мгновение смотрит, но крыть ему нечем.
В результате меня отправляют в отдалённый район за очерком о начавшейся уборке урожая.
На следующий день еду в дряхлом, довоенном автобусе куда?то в сторону Дона, в станицу Степановскую. Вышло вроде бы в наказание, а я счастлив: мне девятнадцать лет, первая в жизни командировка!
Еду, не ведаю, что через день произойдёт, может быть, самое рискованное приключение в моей жизни. Все?таки хорошо, что человек не знает своего будущего. Ну а если б я знал? Отказался бы поехать? Вряд ли…
Автобус пылит и пылит бесконечным просёлком, неторопливо прихрамывают за открытыми окнами колченогие столбы телеграфа, до горизонта тянутся опалённые суховеем поля пшеницы. Стоит нестерпимая духота.
Падает и никак не может упасть за горизонт багровое солнце.
К вечеру автобус наконец въезжает на пыльную площадь и, распугивая кур, останавливается у скамейки и шеста с фанеркой, на которой написано «Станица Бахчевая».
Выясняется, что дальше, до Степановской, нужно добираться попутным транспортом. Немногочисленные пассажиры растворяются в спустившихся сумерках. Я остаюсь один.
Лишь к ночи, когда в небе затрепетали звезды, слышится отдалённый вой мотора. Выбегаю навстречу слепящим огням фар, отчаянно машу.
С грохотом притормаживает полуторка.
— Куда вы едете?
— В Степановскую.
И вот уже, счастливый своей удачей, мчусь в грузовике. Свежий ночной воздух врывается в кабину.
Неожиданно машина резко сбавляет скорость. Медленно ползёт по степной дороге, неразличимой под звёздами.
— Не всюду ещё разминировано, — отвечает шофёр на мой незаданный вопрос. — Такая круговерть была. До сей поры цельные поля не сеются — мины и мины… Ты откуда?
— Из Москвы.
— Из Москвы? Тогда скажи: почему церковью никто не поинтересуется, что в Высокой станице? В Степановской?то и нет ничего, и народ какой?то…
— Какой народ?
— Казачье. Долго под немцем были.
— А вы не местный?
— Не. Вот послушай, поезжай ты в Высокую. Там есть церковь. Люди говорят, и не раз я этот слух сам слышал, древние книги там, не машиной писанные, а рукой. Ведь искрутят те книги на цигарки, и никто не узнает, что написано. А ведь и до нас учёные люди были. И, должно, не дураки.
— Где эта Высокая?
— Километров сорок от Степановской. Пешком дойди, а съезди.
— Ладно. Попробую. — Я уже знаю, что обязательно доберусь до церкви.
…Мы въезжаем в Степановскую. Огней в окнах не видно. Качается единственный фонарь над чем?то вроде продуктовой лавки. То ли люди толпятся вокруг, то ли тени деревьев.
— Здесь бабка Шура живёт. Постучись — пустит, — говорит шофёр, тормозя возле покосившегося плетня. — А я сдам в эмтээсе солярку и обратно.
— Спасибо.
Денег он не берет. И отъезжает, лишь убедившись, что маленькая сухая старушка впустила меня в хату.
Бабка Шура зажигает керосиновую лампу — трёхлинейку, ставит на стол банку с простоквашей и миску, где лежит несколько холодных картофелин.
— Хлеба нет, — горестно говорит она, поглядывая, как я расправляюсь с ужином. Потом показывает на ветхую лестницу: — Там сено.
Взбираюсь наверх, располагаюсь на сене, свежем, ещё пахнущем степью.
Неведомая церковь не выходит из головы. Я только что окончил первый курс, на четвёрку сдал древнерусскую литературу, и лавры Мусина–Пушкина, открывшего «Слово о полку Игореве», теперь не дают мне уснуть. Внизу кто?то тяжко и мощно вздыхает. Я замираю. Потом догадываюсь, что там в хлеву, наверное, спит корова. И засыпаю тоже.