Глава 16 Послушайте, как поют птицы!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 16

Послушайте, как поют птицы!

— Эдит? Здравствуйте. Это Кен Уилбер.

— Кен?! Как поживаете? Очень рада слышать ваш голос!

— Эдит, мне грустно говорить об этом, но у нас плохие новости. У Трейи очень скверный рецидив, на этот раз — в легких и мозге.

— Какой ужас! Господи! Как я вам сочувствую.

— Эдит, вы ни за что не угадаете, откуда я звоню. И еще, Эдит: нам нужна помощь.

Не могу поверить, что я лежу в больнице уже десять дней и еще не начали делать химиотерапию. Мы прилетели в Бонн в понедельник, вечером поужинали в ресторане, во вторник утром я почувствовала себя странно, а во второй половине дня легла в Янкер-Клиник. Я жутко простудилась, у меня была температура 39,8°. Еще не поправилась, и из-за этого они не могут начать химиотерапию — боятся, что разовьется пневмония, а это означает задержку почти на две недели.

Первую ночь я провела в палате, где лежали еще две женщины, обе немки. Они славные, и ни одна не говорила по-английски. Но одна из них храпела всю ночь, а вторая, по-видимому, решила, что если будет говорить по-немецки, но очень много, то я, может, что-нибудь и пойму, поэтому завалила меня немецким и болтала без умолку, даже ночью время от времени разговаривала сама с собой.

Каким-то образом доктор Шейеф, директор Янкер-Клиник, сумел найти для меня отдельную палату (там их всего две или три), и с той поры я чувствую себя на седьмом небе. Комната небольшая, по правде говоря, крохотная (2,5 на 4 метра), но она прекрасна.

Я была удивлена, как мало медсестер хоть немного говорят по-английски. Никто не владеет английским свободно, а большинство вообще не знает ни слова. Мне немного стыдно, что я не говорю по-немецки; объясняю всем, что я знаю французский и испанский, извиняясь за свое полное незнание немецкого.

В первый вечер разговорчивая немецкая леди повела нас с Кеном в кафетерий; ужин там с 16.45 до 17.30. Еда чудовищная. Как правило, на завтрак и на ужин — холодные закуски: кусочек сыра, кусочек ветчины, кусочек мяса плюс всевозможные изделия из пшеничной муки, которые мне нельзя из-за диабета. Время от времени на обед дают горячее мясо и картошку. Этим ограничивается местный ассортимент. Но мне с моей диетой нельзя ничего из этого. Ну что же это творится во всем мире с больничной едой? Кен стал вслух размышлять, на чьей совести больше трупов — больничных врачей или больничных поваров.

В тот первый вечер в кафетерии была приятная молодая женщина в очень красивом парике и симпатичной шапочке. Она немного говорила по-английски, и я стала расспрашивать ее о парике, зная, что скоро он понадобится мне самой. Еще я спросила, как будет «рак» по-немецки, ведь даже на таком уровне я не знаю языка. Она ответила: «мютце». Тогда я спросила ее, у всех ли, кто сидит здесь, есть мютце. Она ответила: да, и обвела рукой остальных людей в столовой. А какой мютце у вас, спросила я ее. Она ответила: один белый и один голубой. Я сидела ошарашенная, ничего не сказала и не могла взять в толк, как все это понимать. Только на следующий день я I узнала, что «мютце» — это шляпа или шапочка. Рак по-немецки «кребс».

Прочитав какую-то статью, мы с Трейей думали, что Бонн окажется городом индустриальным, грязным и мрачным. Но угрюмой была только погода. Во всем остальном Бонн оказался приятным и довольно красивым городом: это дипломатический центр Германии, там есть впечатляющий Домский кафедральный собор, построенный в 1728 году; величественное и эффектное здание университета, гигантский Центрум — торговый район в центре города, растянувшийся кварталов на тридцать (туда запрещено въезжать на машине), а всего в нескольких минутах пешком — царственный Рейн.

Железнодорожный вокзал, или Hauptbahnhof, был всего в одном квартале от клиники, а та — в одном квартале от отеля «Курфюрстенхоф», где я и остановился. Сразу за отелем начинался Центрум. Сквозь весь город тянулся огромный роскошный парк. В самой середине Центрума была Маркет-платц, куда местные фермеры каждый день завозили огромное количество свежих фруктов и овощей и выставляли их для продажи на огромной открытой площади, мощенной кирпичом и протянувшейся во все стороны квартала на четыре. На одном конце Центрума стоит дом 1720 года постройки, в котором родился Бетховен. На другом конце — вокзал, клиника и Курфюрстенхоф. Между ними — всевозможные торговые точки, которые только можно вообразить: рестораны, бары, магазины здоровой пищи, универмаги длиной в квартал и высотой в четыре этажа, магазины спортивных товаров, музеи, магазины одежды, художественные галереи, аптеки и секс-шопы (немецкая порнография — предмет зависти всей Европы). Проще говоря, все это — по дороге от Рейна до отеля, на расстоянии пешей прогулки или, по крайней мере, туристического марш-броска.

Следующие четыре месяца мне предстояло блуждать по мощеным улицам и переулкам Центрума и знакомиться со всеми таксистами, официантами и торговцами, которые хоть как-то говорили по-английски. Все они стали следить за развитием событий, при каждой нашей встрече спрашивали: «Ундт как там наша милая Трейа-а-а?» — а многие даже заходили с цветами и конфетами в клинику навестить ее. Трейя говорила: у меня такое ощущение, что пол-Бонна следит за моими успехами.

Именно в Бонне у меня случился последний кризис, связанный с принятием ситуации с Трейей и своей роли человека, который ее поддерживает. Я долго работал над собой, используя все, от Сеймура до тонглен, чтобы переварить, проработать, принять переживаемые нами трудные времена. Но все же оставалось несколько неразрешенных проблем, связанных и с моим собственным выбором, и с недостатком веры, и с вероятностью (этого уже нельзя было отрицать) того, что Трейи, может быть, скоро не станет. Все эти мысли навалились на меня разом и не отпускали в течение трех дней, так что в результате я, казалось, окончательно расклеился. Мое сердце было просто разбито — и из-за Трейи, и из-за меня самого.

Тем временем мы начали то, за чем приехали. Проблемой номер один стала простуда Трейи, чрезвычайно усложнившая ситуацию. Специфика лечения в Янкер-Клиник в том, что они проводят одновременно облучение и химиотерапию в расчете на сокрушительный двойной удар. А из-за простуды нельзя было делать химиотерапию — возникла бы угроза пневмонии. В Штатах Трейе сказали, что опухоль мозга, если ее не вылечить, убьет ее через шесть месяцев. Клиника должна была что-то предпринять, причем очень срочно, поэтому они начали облучение, ожидая, пока у Трейи упадет температура и начнет повышаться уровень лейкоцитов.

Следующие три дня из-за высокой температуры я плохо соображала что к чему. Мне стали давать сульфамид, но он действовал медленно. Кен поддерживал меня, когда я ходила по коридорам, готовил мне еду в моей палате — взял все в свои руки. Каждое утро он покупал на Маркет-платц свежие овощи. Он добыл электроплитку, кофеварку (чтобы варить суп) и — самое ценное — велотренажер (необходимый при моем диабете). Он приносил небольшие растения, цветы, крестики для моего маленького алтаря. Еда, цветы, алтарь, велотренажер — и моя комната заполнилась! Короче говоря, я чувствовала слабость, у меня кружилась голова, но в целом я была довольна.

По обрывкам реплик доктора Шейефа мы поняли, что мне будут продолжать делать гипертермию и облучение мозга: это безболезненно и занимает полчаса в день. Когда начнется интенсивная химиотерапия, о которой было так много разговоров (разговоры, как и сама химия, были не слишком приятными), процедуры продлятся еще пять дней. На восьмой или девятый день мое тело будет истощено до предела. Если уровень лейкоцитов упадет ниже тысячи, мне нельзя будет выходить из больницы; если он упадет ниже ста, мне сделают инъекцию костного мозга. На пятнадцатый день они проверят опухоли в мозге и легких с помощью компьютерной томографии или магнитно-резонансной томографии и посмотрят, какими будут результаты. Всего предполагается три курса лечения, в промежутках между которыми у меня будет по две-три свободных недели.

Из-за стресса от высокой температуры и инфекции поджелудочная железа у Трейи вообще перестала вырабатывать инсулин.

Мы с Кеном бредем по коридору очень медленно — ведь я чувствую себя прескверно, мне совершенно не по себе. У меня высокая температура, и уровень сахара в крови взлетел. Примерно пять дней под придирчивым наблюдением Кена я пыталась справиться с проблемой сахара в крови, занимаясь на велотренажере. Но даже это не помогло. Я потеряла три с половиной килограмма, которые едва ли могла себе позволить потерять. Мне стало больно лежать на боку: давила тазобедренная кость. Это меня взбесило. Часто здесь все делают страшно медленно. Кен несколько раз пытался ускорить события, и мне наконец-то стали колоть инсулин. Я начала есть; стараюсь вернуть потерянный вес.

Когда я пыталась определить необходимую мне дозу инсулина, у меня впервые произошла реакция на него. Сердце стало бешено колотиться, все тело затряслось, я проверила уровень сахара — оказалось пятьдесят. Судороги или обморок от инсулина способны понизить его до двадцати пяти. Слава богу, Кен был рядом, а поскольку мы не могли толком общаться с медсестрами, он помчался в кафетерий и принес несколько кусочков сахара. Я снова проверила кровь — было 33. Но всего через двадцать минут уровень поднялся до пятидесяти, потом — до девяноста семи. Вот они, взлеты и падения в палате № 228…

Дни тянулись один за другим, а мы ждали, когда ослабнет инфекция. Мы все время помнили об «убойной химиотерапии», которая нам предстояла, а будущее выглядело еще более зловещим от того, что мы могли прожить его только в воображении, и это создавало странноватую атмосферу в духе Лавкрафта[106], когда все говорят о чудовище, но никто его не видел. Кэти приехала как раз в нужный момент, чтобы чуть-чуть снять напряжение, и ее приезд оказался настоящим даром небес. С помощью Кэти и мне, и Трейе удалось в какой-то степени вернуть себе хладнокровие и даже оптимизм. Нам это было крайне необходимо!

А потом появилась Эдит. Я встретил ее на ступеньках клиники и отвел в палату № 228. Между ними, как я понимаю, возникла любовь с первого взгляда — даже я почувствовал себя лишним. Они моментально замкнулись друг на друге, словно крепко дружили уже давным-давно. Впрочем, подобное случалось и раньше. Не раз я обнаруживал, что почти моментально отодвигаюсь на задний план, когда мои близкие друзья влюблялись в Трейю. «Хм, вообще-то я ее муж, и мы с ней тоже дружим, честно-честно. Если хочешь, могу устроить вам ужин вдвоем».

Нам предстояло еще не раз с удовольствием проводить время в обществе Эдит и ее мужа Рольфа, довольно известного политолога, к которому я сразу же почувствовал симпатию. В Рольфе было то, чем я всегда восхищался в лучших представителях «европейского» типа: это был человек культурный, остроумный, талантливый, начитанный в самых разных областях, очень знающий и с мягкими манерами. Однако в основном именно присутствие Эдит сделало нашу жизнь намного лучше: все наши родные и друзья, познакомившись с ней, моментально успокаивались и переставали волноваться за нас — двух детишек, заброшенных в Германию, — ведь у них есть Эдит!

Пока меня мягко ведут по коридору к четвертой комнате, я пытаюсь понять, как Фигуре удается тянуть меня за руку, ведь по всему остальному выходит, что она — ничто, пустота. Как пустота может кого-нибудь тянуть? Разве что… Я ошарашен этой мыслью…

— Что вы видите?

— Что-что? Я? Что я вижу? — я медленно всматриваюсь в комнату. Я уже знаю, что увижу что-то необычное и жуткое. Но то, что я вижу, оказывается не столько жутким, сколько ошеломляющим, абсолютно ошеломляющим. На несколько минут я замираю в детском удивлении.

— А теперь мы зайдем туда, хорошо?

Химиотерапию еще не начали, но жизнь идет какая-то странная. Казалось бы, я f лежу в больнице и жду, но у меня ни на что не хватает времени! Я пишу письма, читаю романы, читаю свои духовные книги — сейчас это «Исцеление в жизни и смерти» Стивена Левина, — принимаю таблетки, занимаюсь на велотренажере, отвечаю на почту, пишу дневник. Ко мне приходят Кен, Кэти, Эдит, другие люди, я рисую. Это просто смешно. Лишнее доказательство, что времени не хватает никогда. Когда я думаю об этом, мне становится забавно от того, что в этой жизни мне, скорее всего, явно не хватит времени. Иногда я чувствую себя вполне оптимистично, а иногда мне становится страшно — ведь это все правда, я могу умереть в течение года.

Только что я выходила из палаты и наткнулась на группу людей; у них у всех были заплаканные, красные глаза. Кто знает, какие новости о своих родных или друзьях они узнали? Но зрелище очень печальное. Молодой человек обнимает женщину — наверное, жену или возлюбленную, и у обоих распухшие красные глаза. Другая женщина, перегнувшись через стол, обнимает женщину в зеленом больничном халате, и обе плачут. Еще три человека сидят за столом, и у всех троих распухшие красные глаза. Вот первая благородная истина: в мире существует страдание.

Я прочитала статью в «Ньюсуик» о праве на смерть. Эта тема интересовала меня давно, еще до того, как я заболела раком. Столько времени, материальных затрат и страданий — настоящих страданий — расходуется на то, чтобы героическими усилиями поддерживать в человеке жизнь, но при этом сама такая жизнь не стоит того, чтобы ее проживать. Я надеюсь, что, когда пробьет мой час, я умру в хосписе без каких-то невероятных мер по поддержанию жизни, и физическая боль будет вполне терпимой. На следующий день я сказала Кену, что хотела бы попросить у доктора Шейефа кое-каких таблеток, — просто чтобы знать, что они при мне.

Я хочу, чтобы моя воля к жизни была сильной, я хочу как можно больше времени прожить без этого кошмара, поэтому мне надо работать с предельной сосредоточенностью, самоотдачей, ясным пониманием и концентрацией, прилагать усилия в нужном направлении и одновременно оставаться безучастной к результату, каким бы он ни был. Боль — не наказание, смерть — не поражение, а жизнь — не награда.

Получила очень милое письмо от Лидии. То, что она написала, искренне тронуло меня: «Если Господь призовет тебя, если это тебе суждено, я знаю, что уйти из жизни ты тоже сумеешь достойно». Если я не выкарабкаюсь, то умру достойно. Я тоже на это надеюсь. И все же иногда мне кажется, что окружающие будут судить, победила я или проиграла, на основе того, сколько я проживу, а не того, как я проживу. Разумеется, я хочу жить долго, но если мне отпущен короткий срок, я не хочу, чтобы меня считали побежденной. Поэтому так прекрасно то, что было написано в письме.

Я начала медитировать как минимум дважды в день: випассана утром и тонглен/Ченрезик вечером. Я стараюсь заниматься визуализацией три раза в день. Сейчас я делаю это все, чтобы доказать себе, что я не настолько ленива, чтобы не делать то, что может мне помочь. Усилилось мое убеждение: все это в моей жизни надолго, но опять-таки надеюсь, что я безучастна к результату. Я просто хочу укрепить свою веру в себя, прославить свой дух, совершить жертвоприношение.

Несмотря на тяжелейшие обстоятельства, не прошло и недели с нашего пр езда, как к Трейе вернулось спокойное и даже весело настроение, — и об этом часто говорили врачи, медсестры и многочисленные посетители. Люди начал подолгу задерживаться в ее палате только ради топ чтобы приобщиться к радости, которую она буквально излучала. Порой было нелегко улучить время, чтобы побыть с ней наедине!

Меня саму удивляет, как быстро я оправилась после дурных известий, насколько я готова жить с тем, что у меня происходит. Без сомнений, дело в медитации. В первую неделю после страшного известия я была просто вне себя. Я позволила излиться всему, что готово было излиться, — ярости, страху, гневу, тоске. Все вышло наружу, очистив меня, и тогда я снова стала жить с тем, что есть. Если дела обстоят именно так — пусть это случится. Мне кажется, что это не отрицание неизбежного, а готовность принять — хотя кто знает? Может быть, я обманываю себя? Все тот же тихий голос говорит: Трейя, тебе надо больше волноваться. Но это тусклый голос. Он звучит, но сейчас ему трудно привлечь внимание публики.

А правда состоит в том, что я невероятно счастлива: из-за того что у меня такая семья, такой муж, такие удивительные друзья. Просто не верится, как прекрасна моя жизнь! За исключением этого проклятого рака.

Сказала Кену, что сама этого не понимаю, но мой дух бодр, настроение отличное, я наслаждаюсь жизнью, мне нравится, как за окном поют птицы, мне нравится, когда в клинику приходят люди. У меня не хватает времени на все мои дела. Я наслаждаюсь каждым днем, мне не хочется, чтобы он заканчивался. Я этого не понимаю! Может быть, мне осталось жить меньше года! Но зато послушайте, как поют птицы!

Наконец, нам сказали, что химиотерапия начнется в понедельник. В день первой процедуры я неловко сидел на велотренажере, а Кэти — в углу. Трейя была абсолютно расслабленной. Желтая жидкость стала медленно капать в ее руку. Прошло десять минут. Ничего. Двадцать минут. Ничего. Полчаса. Ничего. Не знаю, чего мы ждали, — может быть, что она взорвется или чего-нибудь вроде этого, слишком уж мы были напуганы рассказами, которыми нас кормили в Штатах. Всю прошлую неделю люди звонили с пожеланиями, в которых чувствовались прощальные нотки: все были уверены, что химиотерапия убьет ее. И это действительно было крайне сильное и агрессивное лечение, во время которого уровень лейкоцитов порой падает до нуля! Но в клинике были разработаны такой же силы препараты-«спасатели», снимающие большую часть негативных последствий. Об этом наши американские врачи, естественно, не упоминали. В общем, Трейя решила, что все это пара пустяков, и преспокойно начала обедать.

Что ж, после первой процедуры прошло уже несколько часов, а я чувствую себя великолепно! Есть легкая сонливость из-за антирвотного, но я даже передать не могу, насколько это легче, чем адриамицин. Я даже поела, пока в меня вливали химиотерапевтические препараты…

Сегодня была вторая процедура, и я снова чувствую себя превосходно. Начала пятидесятиминутную тренировку на велосипеде. Думаю, они вовремя ввели свои препараты-«спасатели». Браво им! Браво! Браво! Браво! Но как же я дико зла на всех американских врачей, которые, толком ничего не зная об этом лечении, забивают нам головы садистскими картинками. Впрочем, ладно: все хорошо, что хорошо кончается. А я чувствую себя отлично, совершенно здоровой. Вот так, запросто!