Глава 18 Но не мертвый!
Глава 18
Но не мертвый!
Трейя и я вернулись в Боулдер, в наш дом, к нашим собакам, к нашим друзьям. Я чувствовал странное примирение с новостями по поводу состояния Трейи, если только «примирение» — это правильное слово: я чувствовал искреннюю готовность принять мир таким, как есть, и одновременно понимал, что меня уже ничем не удивить. Трейя целиком и полностью осознавала серьезность своего положения, но, несмотря на это, и ее спокойствие, и чистая радость жизни усиливались чуть ли не с каждым днем. Радость ее была неподдельной: она была счастлива тем, что живет сейчас! К черту завтрашний день! Временами ее радостное настроение оказывалось заразительным, и я, наблюдая, как она весело играет с собаками, или, счастливая, сажает растения в саду, или, улыбаясь, работает над своей мозаикой, чувствовал, как и в мою душу проникает та же спокойная радость, радость от переживания этого момента времени, момента, который выглядит воистину превосходно. И как я был счастлив, что у меня есть именно это мгновение, — в каком-то смысле более счастлив, чем тогда, когда впереди меня ждала нескончаемая череда других мгновений, в которых я мог растворить свое счастье, растянуть его по пространству своей жизни, вместо того чтобы сосредоточить его на настоящем, — этому искусству меня научила Трейя, которая каждый день проживала в непосредственной близости к смерти.
Родные и друзья не могли не замечать радости, которая, казалось, наполнила собой всю жизнь Трейи.
Совет директоров Виндстара, членом которого была Трейя, провел четырехдневный визионерский ретрит — Трейя собиралась принять в нем участие, но не смогла из-за затянувшейся простуды. Во время ретрита каждый из примерно тридцати участников должен был встать, подобрать слово, которое, по его мнению, лучше всего его описывает, — «гнев», «любовь», «красота», «власть» и так далее — и сказать перед группой: «Я —…», вставив туда выбранное слово. Если характеристика оказывалась верной, участники группы вставали, если нет, то говорящий должен был выбрать другое слово, потом еще одно — и так далее, пока не встанут все. Большинству для того, чтобы убедить остальных, понадобилось несколько слов. Порой люди проводили по пять-десять мучительных минут, стоя перед всеми и пытаясь найти нужное слово, только для того чтобы пробормотать что-то вроде «Я — дождь» или «Я — черепаха», после чего вообще никто не вставал. В самый разгар процесса встала Кэти Крам и сказала примерно так: есть один человек, который не смог к нам присоединиться, и я сейчас встану вместо него. Все поняли, что она имеет в виду Трейю. Кэти сказала: «Я — радость!» и это прозвучало так точно, что все без исключения вскочили и зааплодировали. Они прислали Трейе огромный свиток с надписью «Я — Радость» и прекрасными пожеланиями от всех, кто там был.
И я, и Трейя вскоре пришли к одному и тому же мнению о вероятности ее смерти: если рассуждать реалистично, было очень мало шансов, что она доживет до конца года. Мы оба поняли это в Бонне. Но, полностью смирившись с этой данностью, мы затем отбросили ее. Конечно, мы предприняли фактические шаги: составили завещание, время от времени заводили разговоры о том, что я буду делать, если она умрет, и о том, чего она хочет, чтобы я сделал для нее, если она умрет, — но во всем остальном мы просто оставили все как есть и стали жить текущим моментом. Трейя сильнее, чем когда-либо, стала жить настоящим, am будущим, соотнося себя с тем, что есть, а не с тем, что могло бы быть.
Родные и друзья часто недоумевали: может быть, она не принимает истину — разве она не должна беспокоиться, мучиться, быть несчастной? Но в том-то и дело, что, живя настоящим и отказываясь жить будущим, Трейя как раз и научилась осознанно жить преддверии смерти. Подумайте: смерть, если ее как и и можно охарактеризовать, есть ситуация «лишенности будущего». Живя настоящим, так, будто у нее нет будущего, Трейя не игнорировала смерть, она жила нею. А я пытался делать то же самое. Я вспомнил одну прекрасную цитату из Эмерсона:
«Розы, растущие под моим окном, невозможно сравнить с прежними розами или теми, которые лучше их; они есть то, что они есть; они существуют с Богом сейчас. Для них нет времени. Это просто роза и она совершенна каждую секунду своего существования. Человек планирует или вспоминает; он не живет настоящим, но, обернувшись назад, тоскует о прошлом или, пренебрегая теми богатствами, что окружают его, встает на цыпочки, чтобы увидеть будущее. Он не может быть счастливым и сильным пока не станет вместе с природой жить в настоящем, над временем».
Именно это и делала Трейя. Если к ней придет смерть то она будет думать об этом только тогда, но не сейчас Существует превосходный дзенский коан. К Мастеру приходит ученик и спрашивает: «Что случится с нами после смерти?» — «Не знаю», — отвечает Мастер. — Ученик потрясен: «Ты не знаешь?! Ты же мастер дзен!» — «Да, но не мертвый».
Однако все это нисколько не означало, будто мы собирались сдаваться. Отчаяние — чувство, тоже направленное в будущее, а не в настоящее. Что же до настоящего, то в нем были все оставшиеся методы альтернативной медицины, которые Трейя еще не опробовала, и теперь решала, какие выбрать, — многие из них были и остаются вполне перспективными. Прежде всего — лечебная программа Келли — Гонзалеса, которая порой давала замечательные результаты даже на таких поздних стадиях, как у Трейи. Мы запланировали остановку в Нью-Йорке, где практиковал Гонзалес, на обратном пути из Бонна после третьего и последнего цикла лечения Трейи.
А тем временем она сосредоточилась на том, чтобы вылечиться от простуды.
Одной из моих задач на время поездки домой было вылечиться от затянувшихся последствий февральской простуды, из-за которой пришлось на три недели отложить химиотерапию и которая и сейчас, через три месяца, никуда не делась. Из-за непрекращающейся слабости я постоянно беспокоюсь, не проявится ли простуда снова, во время [третьего цикла] химиотерапии, и мне хочется просто изгнать этот страх. Сейчас, когда я собираюсь обратно [в Бонн], мне, кажется, удалось с ней справиться — думаю, что помогло комплексное лечение, но я не знаю точно, что именно сработало… а может, простуда была просто запрограммирована на то, чтобы исчезнуть через определенное время. Мне кажется поучительным взглянуть на свои размышления о том, что именно мне помогло, потому что болеть простудой — дело гораздо менее эмоционально нагруженное и отягощенное культурными стереотипами и воззрениями нью-эйдж, чем рак.
Я ходила к специалисту по акупунктуре; он лечил меня иглами, травяными чаями и акупрессурой. Может быть, это подтолкнуло чашу весов в сторону выздоровления? Я резко подняла свою дозу витамина С, примерно до двенадцати граммов в день, — может быть, это стало решающим обстоятельством? Я принимала эхинацею — препарат, стимулирующий иммунную систему, — может быть, секрет в нем? Каждый день я выделяла время, чтобы настроиться на одну волну с больным местом в моей груди, просто чтобы уделить ему внимание, поговорить с ним, если что-то происходит, и прислушаться к любым указаниям, которые проходят через него: как-то раз оно сказало мне, чтобы я покричала, и я, закрыв дверь и включив душ, чтобы заглушить звук, как следует прокричалась — это доставило мне удовольствие, хотя горло после этого саднило. Может быть, помогло именно это — то, что я распутала какой-то психологический узел? Я советовалась со своими наставниками — Мэри и Старым Горцем, делала то, что они говорили; может быть, то, что я следовали их советам, и оказалось решающим обстоятельством?
Кто знает? Будь то простуда или рак… кто может с уверенностью сказать, что явилось решающим фактором? Я все время осознаю, что я не знаю «настоящей правды» об этих ситуациях. Это помогает мне перестать серьезно относиться к собственным «теориям», учит способности воспринимать все легко, учит замечать мою склонность отдавать предпочтение каким-то одним объяснениям в ущерб другим, учит помнить о том, что на самом деле я не знаю, какова доля «истины» в увлекательных и захватывающих историях, которые я обо всем этом выдумываю.
Теперь я собираюсь посетить доктора Гонзалеса в Нью-Йорке на обратном пути домой, чтобы начать программу «метаболической экологии», которую придумал доктор Келли, дантист, заболевший раком поджелудочной железы. Я уже несколько лет знала об этой программе, у меня дома даже было два экземпляра его книги, да и вообще эта программа меня всегда привлекала. Дело не в том, что мне нравилась диета — она была невероятно строгой, почти такой же строгой, как макробиотика, — но одновременно она предполагала индивидуальный подход, вот что нравилось. Мне говорили, что если для одного человека диета может на 70 % состоять из сырых овощей и быть абсолютно вегетарианской, то другому она может предписывать мясо три раза в день. И еще понравилась теория, что недостаток энзимов может быть как-то связан с раком, что если у тебя дефицит энзимов поджелудочной железы, то все они используются для переваривания пищи, и не остается ни одного, чтобы циркулировать в крови и помогать контролировать раковые клетки, когда они появляются. Разумеется, из-за диабета, который появился у меня в 85-м после химиотерапии, моя поджелудочная железа уже не работает как следует. Стало быть, после последнего цикла химии следующая остановка — Келли — Гонзалес!
И я, и Трейя занимались медитацией, причем очень подолгу. Я начал вставать в пять утра, чтобы просидеть два — три часа перед тем, как начать свои каждодневные обязанности в качестве человека, на которого можно опереться, — так, чтобы ненароком не почувствовать раздражение или отчаяние. Я достиг состояния искреннего примирения со всем этим — не знаю точно, что мне помогло, разве что то, что я начал понимать: возлагать вину за мои обстоятельства на рак, на Трейю или на жизнь — попросту неверно. Во время медитаций я медленно, но непреклонно возвращался к Свидетелю, и, по крайней мере в эти минуты глубокого спокойствия, все жизненные проявления — хорошие или плохие, жизнь или смерть, наслаждение или боль — были для меня на один вкус: они были совершенны в том виде, как есть.
А Трейя продолжала заниматься випассаной и тонглен. Последняя практика в особенности глубоко трогала и преображала ее; даже когда Трейя формально не занималась ею, она искренне принимала ее основу: исцеление вообще не имеет никакого смысла для отдельного человека — никто не может быть исцелен по-настоящему, пока не будут исцелены все остальные: просветление — это для себя и других, а не только для себя.
Недавно я стала участницей целительного круга, проводимого для одной моей подруги, которая тоже больна раком. Эти совершенно особенные женщины, проводившие круг, помогли нам обеим пережить очень богатый исцеляющий опыт. Я почувствовала себя намного естественней со своим новым телом и поняла: хоть у меня и недостает одной груди, мне нравится мое худое, подтянутое тело. Кен согласен! Когда я лежала в центре круга, одна из женщин молилась о полном исцелении для меня. Это показалось мне довольно смелым, особенно после того, как я, вдоволь наслушавшись прогнозов докторов, потратила кучу времени на то, чтобы подготовить себя к худшему (что, разумеется, перемежалось с надеждами и мечтами о лучшем). Я подумала о сне, который приснился мне той ночью, когда узнала о подлинном масштабе рецидива, — этот сон закончился тем, что я сказала подруге с абсолютной убежденностью: «Я верю в чудеса!» Это может случиться, я могу вылечиться; это очень маловероятно, если смотреть на статистику, но все-таки возможно. Я поймала себя на том, что делаю глубокий вдох, когда меня заполняет эта возможность, а по пятам за ней следует чувство расслабленности.
Но потом я осторожно подумала: а почему именно я? Как же быть со всеми остальными, теми, кто страдает? Конечно, я обрадуюсь, если излечусь или даже если просто проживу подольше, но мысль обо всех, кто страдает от рака или чего угодно другого, заполнила меня. Почему мне должно повезти больше, чем моим братьям и сестрам? Почему нет исцеления и для них тоже, для всех нас? Как я могу просить, чтобы мои страдания прекратились, если продолжают страдать они, члены моей семьи? Моя боль заставляет меня осознавать и их боль, держит мое сердце открытым к состраданию. Первая благородная истина: «В мире существует страдание». И тонглен: будь сострадателен. Не имеет значения, что происходит со мной: то, что я заболела раком, позволило мне навсегда ощутить свое родство с теми, кто страдает. А это значит — со всеми. Если я еще проживу какое-то время, то собираюсь использовать усвоенное, чтобы помогать другим пережить рак, независимо от того, двигаются ли они навстречу выздоровлению или смерти. В этом цель книги, которую я пишу, в этом причина моей гордости за Общество поддержки раковых больных. Бывает так, что жизнь бессмысленна, сколько бы мы ни пытались придать ей смысл. Бывает так, что нам остается только одно — помогать друг другу, мягко, без осуждения. Наши друзья, которым тоже пришлось столкнуться с раком, недавно сказали нам с Кеном: рак заставил их понять с абсолютной ясностью, что жизнь устроена нечестно, — даже если ты хорошо себя ведешь, за это не полагается никакой награды, и так происходит постоянно. Некоторые воззрения нью-эйдж искушают нас возможностью понять, почему и как именно такое происходит, искушают надеждой на то, что в
каждой личной трагедии есть высшая цель или урок, но мы на горьком опыте (возможно, только такой опыт и возможен) убедились: очень часто мы этого не понимаем. Все не так просто. Трудно жить в том, что я называю «страной незнания», — но именно здесь мы и находимся!
Из-за этого я вспомнила о том, что прошлым вечером прочитала в биографии Раманы Махарши — это буквальная цитата из его ответа одному из последователей: «У Бога нет желания и цели, когда Он творит, поддерживает, уничтожает, удаляет или спасает живые существа». Это трудно признать такому пожизненному фанатику смысла и целепола§ гания, как я, но буддизм очень серьезно помог мне отказаться от попыток все истолковать, научиться принимать мир таким, как есть. Дальше Рамана Махарши говорит: «Когда живые существа пожинают плоды содеянного ими в согласии с Его законами, ответственность лежит на них, а не на Боге». Да, я чувствую эту ответственность: ведь у меня есть возможность реагировать на испытания, которые посылает мне жизнь, хотя одновременно я понимаю роль и моего выбора, и превратностей судьбы, случайностей, наследственности и прошлых жизней, — и это путь не осуждения или героизма, а понимания и сочувствия.
Рамана Махарши часто повторял: «Ты благодаришь Бога за то хорошее, что с тобой происходит, но не благодаришь Его и за дурное — и в этом твоя ошибка» (кстати, в этом состоит и ошибка нью-эйдж). Дело в том, что Бог — не мифический Отец, наказывающий или поощряющий эгоистические устремления, а непредвзятая Реальность и Самость всего явленного мира. Даже Исайя иногда понимал это: «Одинаковый свет проливаю Я на добро и на зло; Я, Господь, делаю все это». Пока мы находимся в плену дуализма добра и зла, наслаждения и боли, здоровья и болезни, жизни и смерти, мы отрезаны от недвойственного и высшего отождествления со всем явленным миром, где весь космос имеет «один и тот же вкус». Рамана утверждает, что, только подружившись со своим страданием, со своими болезнями, со своей болью, мы можем по-настоящему обрести более широкую и всеохватную идентичность со Всеобщим, с подлинным «Я», являющимся не жертвой, а непредвзятым Свидетелем и Источником. И самое главное, говорит Рамана, подружиться со своим последним учителем — смертью.
На том целительном круге одна наша подруга, которая была очень глубоко погружена в процесс групповой поддержки, сказала, что для нее самым главным вызовом было поддерживать в своей повседневной жизни тот уровень осознанности и бодрости, который появлялся у нее во время тесного контакта с нами и нашей борьбой (и возможной смертью), при том, что сама она не больна. Я поняла, что она имеет в виду. Неожиданно я подумала: а если какое-то долгое время со мной все будет в порядке, то не потеряю ли я эту восхитительную остроту переживаний, которая есть у меня сейчас, эту прекрасную сосредоточенность на главном? Нет сомнений, что и я, и остальные под давлением этой болезни разрушили какие-то внутренние блоки и ощутили, как в нас вливается новое вдохновение. Было бы ужасно все это утратить… Потом я поняла, что угроза смерти никогда не будет слишком далекой. Каждый месяц, каждую неделю, каждую минуту отпущенного мне срока я проживу с ощущением того, что смерть не так уж далека. Странно осознавать, что со мной навсегда останется этот кнут, эти шпоры, которые будут постоянно напоминать мне: живи, бодрствуя! Словно я все время таскаю за собой наставника по медитации, и в любую секунду учитель может неожиданно прикрикнуть на меня!
Мне все это напоминает гениальный фильм «Моя собачья жизнь»[126]. Мы с Кеном посмотрели его прошлым летом на кинофестивале в Аспене, и я сразу же сказала, что это идеальный фильм для людей, больных раком, и он должен быть в ОПРБ. Фильм изрядно нашумел после кинофестиваля, и недавно мы с Кеном пересматривали его на видео. В фильме рассказывается о том, как милейший двенадцатилетний мальчик воспринимает жизненные взлеты и падения — его мать болеет и, в конце концов, умирает, у него забирают любимого пса, ему приходится уехать из своего дома. «Не так уж все и плохо, — говорит он. — Бывает намного хуже. Вот был один человек с искусственной почкой, он был знаменитым, и его показывали в новостях. И все-таки он взял и умер». Он постоянно думает про Лайку, русскую собаку, которую отправили в космос, и она там голодала: «Я думаю, это важно — чтобы было, с чем сравнивать, — говорит он. — Все время надо с чем-нибудь сравнивать». Показывают фильм про Тарзана, где один персонаж повисает на проводе под высоким напряжением: «Он умер мгновенно», — говорит он. «Могло бы быть гораздо хуже, нельзя об этом забывать», — говорит он, когда рассказывает про крушение поезда с многочисленными жертвами. Он роется в газетах — ищет подобные новости. «Сказать по правде, мне гораздо лучше, чем многим из них, — говорит он в другой раз. — Все дело в правильной точке зрения». Еще там есть мотоциклист, который пытается побить мировой рекорд в перелете через автомобили: «Он не долетел всего на одну машину». Один человек побежал через легкоатлетическую площадку во время соревнований и был пронзен копьем: «Наверное, для него это было полной неожиданностью, — сказал мальчик. — Все время надо сравнивать: вот, например, подумайте про Лайку — она ведь знала, что скоро умрет, ее просто-напросто убили». И все это раздается из уст двенадцатилетнего ребенка, который со своей философией «могло быть гораздо хуже» пробирается через все взлеты и падения нашей сумбурной жизни, и именно понимание того, что смерть всегда где-то рядом, делает его таким привлекательным и живым.
Мы передали дом в надежные руки и приготовились снова окунуться в Бонн, где нас ожидало удивительное известие.
Тем утром я в последний раз пошла гулять с собаками перед тем, как Кен запрет их в сарае. Прогулка оказалась непростой (Кен все видел с балкона), потому что появились кузнечики! Наш пес Каир решил поохотиться на них, и в этих попытках он много раз уморительно прыгал, элегантно приземлялся, мчался через траву, недоумевая, куда они попрятались, как их поймать и как они всегда ухитряются в конце концов выскользнуть из-под носа. Момент замешательства, голова задрана вверх, уши напряженно прислушиваются к каждому звуку, а потом нос припадает к земле, и он, яростно сопя, шарит по траве, весь напряженный до предела, — и вдруг резкий бросок, едва не увенчавшийся успехом, — в последнюю секунду добыча снова улизнула. И снова его нос, фыркая, рыщет по траве, вот опять совсем рядом, почти здесь, почти в зоне досягаемости, почти схвачен… и снова пропал, исчез, и так снова и снова. Голова задрана вверх, он застыл почти неподвижно и изумленно осматривается. Потом — изящный прыжок к обочине, и охота с ее превратностями тут же заканчивается, когда… снова настороженность, внимание, снова отметающий земное тяготение прыжок в траву после полной неподвижности — охота продолжается! И так происходило снова и снова, снова и снова, и это было самое смешное, что я видела за долгое время. Какой прекрасный подарок на прощание!
— Протяните руку и дотроньтесь до одной из них, — сказала Фигура.
— Дотронуться до звезды? До звезды нельзя дотронуться.
— Это не звезды. Протяните руку и дотроньтесь до одной из них.
— Но как?
— Просто укажите пальцем на ту, которая привлекает вас больше всего, и мысленно толкните ее.
Странная инструкция, но я пробую. Звезда тут же превращается в пятиконечную геометрическую фигуру, которая кажется мне вполне похожей на звезду. Вокруг звезды — круг. Внешний ее ободок — желтый. Внутренняя часть — зеленая. Центр круга, который одновременно является центром звезды, — абсолютно белый.
— А теперь толкните в самую середину, толкните мысленно.
Я так и делаю, и звезда превращается в какие-то математические значки, смысла которых я не понимаю. Я толкаю сильней, и значки превращаются в змей. Толкаю еще сильнее, и змеи превращаются в кристаллы.
— Вы понимаете, что все это значит?
— Нет.
— Вы хотите повидаться с Эстрейей?
И вот мы снова в Бонне… Ничего-ничего, справимся. Я провела три недели дома, и от этого мне гораздо лучше: встретилась со своими родными, соприкоснулась с собственной жизнью, почувствовала себя высвободившейся из больничной атмосферы. В самолете на мне была куртка, которую я довольно давно не носила, и я нашла в правом кармане нераскрытую конфету с вкладышем, где предсказывается судьба; предсказание гласило: «Вам удастся достичь того, что вы задумали». Это предсказание могло бы показаться неясным и не то чтобы очень оптимистичным, но мне, если учесть, что я летела на химиотерапию, оно показалось просто божественным! По приезде выяснилось, что Норберт уехал в отпуск на четыре недели, не предупредив нас — совершенно нетипичная для него оплошность! Получилось, что ни в госпитале, ни в отеле нас никто не ждал, и какое-то время казалось, что свободных номеров в городе вообще нет… Впрочем, наконец все худо-бедно наладилось. Кен живет в комнате на чердаке, где не может выпрямиться в полный рост, и ждет, когда для него освободится другая комната. Ох эти невзгоды и горести человека, который поддерживает больного!
Уже за полночь, и я гуляю по окраинным улочкам Бонна. В Бонне мне все еще трудно медитировать, и вместо этого я часами гуляю — очень ранними утрами и очень поздними вечерами, и вокруг нет никого — лишь Свидетель составляет мне компанию, изредка вспыхивая на короткое время.
Я прохожу мимо дома, на котором красуется огромная вывеска «Ночной клуб». Я уже видел несколько таких ночных клубов в разных местах, и мне всегда было интересно, что они собой представляют. Впрочем, сегодня вечером, решаю я, я слишком устал. Однако вскоре прохожу мимо еще одного, потом еще. У меня мелькает мысль: в Бонне, похоже, очень насыщенная ночная жизнь. Я чуть ли не в голос смеюсь, представив себе, как в этих клубах отплясывают полчища хищных дипломатов, — если это не оксюморон[127].
Когда я прохожу мимо четвертого здания, на котором написано «Ночной клуб», я думаю: какого черта? Подхожу, и тут же меня поражает тот факт, что передняя дверь заперта, хотя изнутри доносится довольно громкая музыка. На улице никого нет. У запертой двери висит звонок, рядом с которым — табличка, на которой, как можно догадаться, написано: чтобы зайти, надо в него позвонить. Так я и делаю. Сквозь маленькое окошко на меня уставилась пара мужских глаз с густыми, тяжелыми бровями. Пищит сирена, и дверь открывается.
Смотрю и не могу поверить своим глазам. Словно я попал в пьесу из бурных двадцатых, но декорации к ней делала спятившая цыганская королева, наглотавшаяся ЛСД. Стены обиты кричащим пурпурным бархатом. Внутри — что-то вроде танцпола с приделанным к потолку, медленно вращающимся зеркальным шаром, который отбрасывает редкие, безжизненные блики на лица посетителей. Все остальное пространство тонет в кромешной тьме. Мне смутно удается разглядеть, что вокруг танцпола сидят примерно шесть мужчин. Все они довольно потасканные, и никого из них нельзя назвать привлекательным, и тем не менее рядом с каждым — потрясающе красивые женщины. Черт возьми, думаю я, немецкие женщины, похоже, фантастически добры.
Когда я захожу, все прекращают свои беззвучные разговоры и смотрят на меня. Медленно двигаюсь к бару, а бар — невероятно! — длиной двенадцать метров, и вдоль него не меньше тридцати стульчиков, обитых все тем же потрепанным бархатом, от которого задыхаются стены. Я сажусь на стул примерно посередине бара. Крутящиеся лучи тошнотворного света теперь проходят и по моему лицу, и мы все в горошек — пятнышки света в темноте этого… этого, скажем так, места.
— Привет! Не купишь мне чего-нибудь выпить?
— Ну наконец-то! Это публичный дом, так? Бордель? Вот что это такое. Я думаю… Ой, извини. Ты говоришь по-английски? — Рядом со мной у бара садится довольно красивая женщина; я абсолютно уверен, что дело не в том, что ей больше некуда сесть, и вот я проговариваю вслух совершенно очевидный вывод.
— Да, я говорю по-английски. Немножко.
— Слушай, я не хочу никого обидеть, но ведь это бордель, правда? Ты понимаешь слово «бордель»?
— Да, я понимаю слово «бордель». Нет, это не бордель.
— Разве? — Я сильно озадачен. Продолжаю искать двери или какие-нибудь выходы, через которые эти девушки и их… хм, гости могли бы проходить, чтобы продолжить беседы в более приватной обстановке, но не вижу никакого места, где что-то подобное могло бы происходить.
— Значит, это не бордель? И эти женщины не проститутки? Ты понимаешь слово «проститутка»?
— Нет, эти женщины совершенно точно не проститутки.
— Ох черт, извини. Все это как-то диковато.
— Так ты купишь мне чего-нибудь выпить?
— Купить выпить? Ах да, купить выпить! — вся ситуация и причудливая атмосфера, в которой она разворачивается, совершенно сбили меня с толку. Есть танцпол, но никто не танцует. Место похоже на публичный дом, но никто никуда не выходит. Крутящиеся лучи розового и пурпурного цветов прорезают пелену темноты лишь для того, чтобы осветить обитые бархатом стены этого безумного места. И какого черта здесь на входе запертая дверь и звонок?
Нам приносят выпивку; по-моему, это что-то напоминающее разбавленное водой шампанское.
— Слушай, я не коп. Ты точно говоришь, что ты не… Ты понимаешь слово «коп»?
— Да, я понимаю слово «коп».
— Так вот, я не коп. Ты уверена, что ты не жрица любви? Ты знаешь выражение «жрица любви»?
— Только не надо спрашивать, знаю ли я, что такое вопросительный знак. Нет, я не жрица любви. Честное слово.
— Господи, прости меня, пожалуйста. — Теперь мне очень стыдно. — Просто, видишь ли, — не оставляю я своих попыток, — это что-то вроде танцклуба, да? Ну, куда мужчины, — я бросаю взгляд на пеструю галерею экспонатов одного со мной пола, — мужчины приходят сюда и платят, чтобы потанцевать с красивыми девушками, так? — Я чувствую себя полным идиотом.
— Если ты захочешь, я могу с тобой потанцевать, но это не танцклуб. Это ночной клуб. Я прихожу сюда всегда, когда у меня тоскливо на душе. Меня зовут Тина.
— Значит, это ночной клуб? Боже мой. Рад познакомиться, Тина. Меня зовут Кен. — Мы пожимаем друг другу руки, я пью разбавленное шампанское, и у меня начинает болеть голова.
— Понимаешь, у меня сейчас довольно скверный период. Моя жена, Трейя, лежит в Янкер-Клиник. Ты пони… то есть ты про это клинику знаешь что-нибудь?
— Да, там лечат от кребса, рака. У твоей жены рак?
— Да. — И я зачем-то рассказываю Тине все-все — про рак, про то, как мы сюда приехали, про страшные прогнозы, про то, как я ухаживаю за женой, как волнуюсь за нее. Тина начинает переживать, она очень добра, слушает с искренним вниманием. Я болтаю примерно час. Тина рассказывает, что живет в Кельне, примерно в тридцати километрах к северу, и ходит в боннские ночные клубы, когда ей становится скучно. Значит, такая красивая женщина проделывает этой долгий путь… ради этого? Я продолжаю наблюдать за мужчинами, которых окутывает пурпурный туман от вялых лучей, отражающихся от потертого бархата, — все они разговаривают с симпатичными пурпурными женщинами, и никто из них не трогается с места — ни чтобы потанцевать, ни чтобы поухаживать за спутницей — ни для чего.
— Понимаешь, Тина, ты очень славная, и мне очень хорошо от того, что я все это вывалил, честное слово. Но мне пора идти, сейчас уже два часа ночи. Увидимся потом, ладно?
— А ты не хочешь подняться наверх?
Ага! Я так и знал, так и знал, так и знал!
— Наверх?
— Да, мы можем подняться наверх и посидеть вдвоем. Тут мне не нравится.
— Ну конечно, Тина, пошли наверх.
— Чтобы можно было пойти наверх, надо купить бутылку шампанского.
— Бутылку шампанского? Да-да, конечно, давай купим бутылку шампанского. — Нам приносят бутылку, я бросаю взгляд на этикетку — что там с содержанием алкоголя? 3,2 %. Ну конечно. Это как в американских борделях, где приносят яблочный сок по цене виски, чтобы девушки не напивались. Разумеется, я был прав. Я оставляю это «шампанское» на стойке.
Тина встает и проводит меня через танцпол мимо всех этих пурпурных людей, которые пристально наблюдают из тумана. Мы поворачиваем за угол — и вот оно: винтовая лестница, ведущая наверх, которую не видно со стороны бара.
Тина идет впереди, я — следом за ней. Мне неловко поднимать глаза вверх, хотя я понимаю, что она не имеет ничего против. Когда мы поднимаемся, я вижу примерно шесть комнаток; все они открыты, во всех висят занавески, и все они тоже обиты этим несчастным бархатом. В каждой комнатке стоят диван и стойка с полотенцами. Из динамиков звучит мягкая музыка — ни больше ни меньше Фрэнк Синатра, но Тина уверяет меня, что они могут поставить все, что мне захочется. «А «Ю-Ту»[128] здесь есть?» — «Конечно».
Мы садимся на диван в первой комнатке, а воздух заполняется голосом Боно. Я замечаю, что в полу есть отверстие, через которое виден танцпол внизу.
— Тина, тут дырка в полу.
— Ну конечно, Кен. Это для того, чтобы мы могли наблюдать, как внизу танцуют девушки.
— Как танцуют девушки? Девушки?
— Стриптиз. Через несколько минут выйдет Мона. И мы можем на нее посмотреть.
— Тина, ну почему же ты не сказала мне, что это бордель? Ты меня обманывала.
— Это не бордель, Кен. Здесь никто не занимается сексом. У нас это запрещено законом, и никто из нас ни за какие деньги не стал бы этого делать.
— Тогда что же вы делаете? Я понимаю, что я сама наивность, но мне кажется, что вы занимаетесь не гаданием по руке.
Доносятся глухие шаги по винтовой лестнице, и появляется еще одна женщина потрясающей внешности — она ставит наше шампанское на столик перед диваном.
— Это будет стоить шестьдесят американских долларов. Ты сможешь расплатиться внизу. Получи удовольствие!
— Что? Шестьдесят долларов? Господи, Тина, я ничего не понимаю.
— Эй, Кен, смотри, сейчас Мона будет танцевать. — Как и следовало ожидать, через проем в полу открывается отличный вид на танцующую Мону — она танцует долгий, медленный, сумасшедший стриптиз, обнажая идеальное тело, чья плоть, залитая, как и все вокруг, красным светом, выглядит просто соблазнительно.
— Пойми, Тина… — Но Тина встает и быстро, но спокойно снимает всю одежду, а потом садится сзади.
— Итак, чего ты хочешь, Кен?
Ничего не говорю. Просто смотрю.
— Эй, Кен!
А я просто продолжаю смотреть. Не знаю почему, но я продолжаю смотреть. И вдруг все понимаю. Впервые за последние три года я увидел женщину с двумя грудями. Я смотрю на Тину, а потом перевожу взгляд вниз; смотрю на Тину и перевожу взгляд вниз. Меня охватывают сильные и взаимоисключающие эмоции.
— Знаешь, Тина, тебе не надо ничего делать. Ты просто посиди так чуть-чуть, хорошо?
Мои мысли потерялись в мире плоти и всего, что с ней связано, и всего, что с ней может сделать рак. Я сижу здесь и смотрю на оба мира одновременно. Сомнений нет: секс плохо совмещается с раком. Особенно если речь идет о женщине, у которой рак груди и которой сделали мастэктомию, — тут первая и главная проблема — как она сама воспринимает свое «изуродованное» тело. Не секрет, что в нашем обществе грудь для женщины — самый явный и высоко ценимый знак сексуальности, поэтому утрата одной или двух грудей способна привести женщину в полное отчаяние. Меня всегда поражало, как относительно легко Трейя справилась с этой проблемой. Конечно, она переживала по поводу своей груди, конечно, она время от времени изливала свою грусть и мне, и своим подругам, ей и правда пришлось нелегко. Но в общем и целом она часто повторяла: «Думаю, что я справлюсь». Вообще говоря, для женщин, больных раком груди, это самая главная и мучительная проблема. Она способна понизить самооценку и полностью убить сексуальное влечение, ведь теперь женщина не чувствует себя «желанной».
Ситуация намного ухудшается, если женщина проходит еще и через химиотерапию или облучение. Она слишком устает, слишком выматывается, чтобы вообще интересоваться сексом, и тогда на нее обрушивается страшный комплекс вины из-за неспособности сексуально удовлетворить своего мужчину. Таким образом, к ощущению «нежеланности» добавляется еще и груз вины.
От того, как реагирует мужчина, ситуация может стать намного легче или намного тяжелее. Около половины мужчин, чьим женам делают мастэктомию, бросают их в течение полугода. Им кажется, что они получили «бракованный товар», и они утрачивают сексуальный интерес к своим женам.
— Тебе ее не хватает? — часто спрашивала Трейя после операции.
— Да.
— Это для тебя очень важно?
— Нет. — И правда была в том, что, в общем-то, для меня это было неважно. Но я бы не сказал, что совсем неважно; тут все дело было в степени. Я бы сказал, что Трейя лишилась для меня сексуальной привлекательности процентов на десять — ведь осязать две симметрично расположенные груди, естественно, лучше, чем одну. Но остальные девяносто процентов никуда не девались, так что это и вправду было не очень важно. Трейя об этом знала, она чувствовала, что я говорю правду, и мне кажется, что это помогло ей легче смириться со своим новым самоощущением. На 90 % она оставалась самой красивой и привлекательной женщиной в моей жизни.
Но почти весь год на Тахо, когда Трейя проходила химиотерапию, а мы были на грани развода, мы вообще не занимались сексом. Естественно, Трейя объясняла это тем, что ее «изувеченное» тело больше меня не привлекает. Но весь это год меня не привлекало не столько ее тело, сколько она сама, — однако эта ситуация тоже легко переводилась в сексуальные категории.
У многих мужчин, которые остаются со своими женами и возлюбленными, когда те заболевают раком и лечатся от него, самое распространенное чувство — страх. Мужчины испытывают страх перед сексом со своими женщинами: они боятся сделать им больно. Когда в мужской группе поддержки в ОПРБ предлагали на выбор эксперта со стороны, они обычно выбирали гинеколога. Им просто не хватало элементарной информации — к примеру, о смазке с ферментами при вагинальной сухости, — и эта информация была невероятно полезной, чтобы избавиться от страхов.
Иногда все приходит в норму медленно, а иногда и вовсе не приходит. Мужчинам очень помогает, если они узнают, что обычные объятия иногда оказываются самым лучшим «сексом», который можно позволить себе при любых обстоятельствах, — полежать обнявшись всегда разрешается. А мы с Трейей были чемпионами по лежанию в обнимку, и так продолжалось долго, очень долго.
В штате Невада есть тридцать пять легальных публичных домов, у них у всех есть лицензии, все под наблюдением властей штата. Самый известный из них, конечно же, «Ранчо Мустанга», неподалеку от Рено, всего в сорока минутах езды от Инклайн-Вилледж. Большую часть времени, что мы прожили в Инклайн-Вилледж, Трейя или проходила химические процедуры, или приходила в себя после них, и в какой-то момент она посоветовала мне наведаться в «Мустанг».
— Ты серьезно?
— А почему бы и нет? Я не хочу, чтобы ты мучился из-за какой-то идиотской химиотерапии. То есть, если бы у тебя завелся роман на стороне, думаю, это причинило бы мне боль. Это было бы трудно пережить, потому что это штука личная. Но если речь идет о заведениях вроде «Мустанга», то тут у меня никаких возражений. Двадцать долларов за двадцать минут — вот и все.
— О заведениях вроде… — собственно, я считаю проституцию вполне достойной профессией (если она выбрана добровольно); просто это не мой стиль. Я продолжал хранить верность Трейе и собирался хранить ее и впредь. Впрочем, в этих вопросах каждый мужчина решает сам за себя — так я считаю. Но я часто жалел (чисто теоретически), что никогда не останавливался у «Мустанга», просто чтобы понять, что это такое.
Ну и, конечно же, бывали моменты, когда мне не хватало этих десяти процентов, не хватало гармонии двух полноценных грудей, этого соблазнительного совершенства.
И вот я здесь, смотрю на Тину и вижу только одно — те самые десять процентов. Я тяну к ней руки, ласкаю ее груди, целую их — одну, а потом другую. Меня поражает, как сильно мне не хватало этой симметрии, гармоничности фигуры, как приятно их осязать, как сексуально это чувство — ^делать что-то обеими руками. Мне очень грустно сидеть здесь рядом с Тиной, у которой такое гармоничное тело, две полные груди и такое красивое личико.
— Эй, Кен! Кен!
— Знаешь, Тина, мне пора идти, правда. Все было просто прекрасно. Но мне надо идти.
— Но ведь мы еще ничего не сделали.
— Ну скажи же, Тина, что, черт возьми, здесь происходит?
— Я могу сделать тебе минет, довести руками.
— То есть если нет полового акта — значит, ты не проститутка?
— Конечно.
— Мне надо идти. Мне трудно объяснить, но, понимаешь, я уже увидел все, что мне было нужно. Ты даже представить себе не можешь, как ты мне помогла, Тина. Счастливо!
Я спускаюсь по винтовой лестнице, снова прохожу сквозь тошнотворный пурпурный туман и его сумрачных обитателей; расплачиваюсь за шампанское и опять оказываюсь на мощеных боннских улицах.
Когда через несколько дней я рассказал об этом случае Трейе, она рассмеялась и сказала:
— Так надо было соглашаться.
Черт!
— Привет, Фритьоф!
— Кен? Глазам своим не верю! Что ты здесь делаешь?
Меньше всего Фритьоф Капра ожидал встретиться со мной здесь. После моей свадьбы мы ни разу не виделись. Он привез в Янкер-Клиник свою мать, у которой была небольшая опухоль; лечение было абсолютно успешным, и она в конце концов вернулась в Инсбрук, где тогда жила. С Фритьофом у нас были серьезные теоретические разногласия, но по-человечески мы всегда очень симпатизировали друг другу.
— Трейя лечится в Янкер-Клиник. У нее рецидив в легких и мозге.
— Ох. Мне очень жаль. Я ничего не знал: был в разъездах, читал лекции. Кен, это моя мама. Она тоже лечится в клинике.
Мы с Фритьофом договорились, что встретимся позже, а миссис Капра узнала, как найти палату Трейи.
Она оказалась удивительной и прекрасной женщиной. Известная писательница — поэтесса, автор биографий, драматург, — как и Эдит, она, казалось, воплощала в себе всю мудрость Европы. Она прекрасно разбиралась в искусстве, науке, гуманитарных дисциплинах — во всем спектре проявлений человеческого духа.
Они познакомились с Трейей, и это знакомство тоже обернулось любовью с первого взгляда.
Здесь лежит миссис Капра, которую лечат от рака груди на ранней стадии. Как приятно с ней общаться! Она мне очень нравится. Кроме всего прочего, она умеет гадать по руке, и вчера она погадала нам. У Кена очень длинная линия жизни, она тянется через всю ладонь до самого запястья! Она сказала, что у меня явно выраженный «кризис здоровья», но предсказала, что скоро он расчистится и я проживу до восьмидесяти с лишним. Разумеется, это мне понравилось. Неизвестно, насколько это правда, но я почувствовала, как во мне крепнет желание осуществить предсказание. Когда я, заваленная мрачными врачебными прогнозами, сильней всего боялась рецидива, то думала: как же я буду благодарна, если проживу восемь лет вместо двух. Сегодня Кен прочитал письмо от друга, у которого мать умерла от рака груди в возрасте пятидесяти трех лет; месяц назад я бы подумала: пятьдесят три минус сорок один (мой возраст) — получается двенадцать лет; звучит вполне неплохо, на это я согласна. Но сегодня подумала: Господи, какая же она молодая. Я бы хотела дожить до восьмидесяти, посмотреть, как изменится мир, увидеть, как взрослеют дети моих друзей. Потом я спрашиваю себя: что это, эгоистичное желание? Или позитивное отношение к будущему? Может быть, это жажда отхватить себе как можно больше лет? Или проявление воли к жизни, которая восторжествует над обстоятельствами… или воля к жизни, которая игнорирует настоящие обстоятельства? Не знаю; надо настроиться на следующий год, потом на следующий и еще на один…
Может быть, дело было в этом бессмысленном, но трогательном гадании по руке, может быть, мы опять поддались искушению отрицать очевидное, может быть, мы просто не задумывались, в чем тут дело, но к тому моменту, когда мы пришли к Шейефу, чтобы он рассказал о текущих делах Трейи, мы были настроены довольно оптимистично. Тем тревожней оказалось то, что мы от него услышали.
Еще один спуск на американских горках… У доктора Шейефа оказались совершенно неожиданные известия. Опухоли в легких, похоже, вообще не отреагировали на химиотерапию. Одно из объяснений такое: химиотерапия справилась со всеми активными клетками, а оставшаяся опухоль все еще находится в дремлющем или каким-то образом стабильном состоянии в моем теле. Что-то из того, что видно на рентгеновском снимке, тоже может быть растущей опухолью; может быть, придется сделать магнитно-резонансное сканирование, чтобы определить, что именно там растет и какая часть является активной опухолью. «Тут главная опасность, — сказал он, — перелечить. Чтобы сделать правильный выбор, нужен большой опыт; врач, только что выпустившийся из мединститута, не сможет этого определить». Чрезмерное лечение может испортить ситуацию. Он объясняет так: если 80–90 % оставшихся клеток не растет, есть шанс, что третий курс химии убьет только 10–20 % растущих клеток. Но при этом он на время подавит иммунную систему, и тогда появится вероятность, что дремлющие 80–90 % клеток начнут расти: таким образом, химия может только ухудшить ситуацию. Он абсолютно в этом уверен, Мы с Кеном в шоке.
Мы знали, что ситуация довольно серьезная и что в легких и печени появились новые пораженные участки. Раньше Шейеф планировал на третьем цикле перейти от ифосамида к цисплатину, препарату, который очень эффективен именно в таких случаях. А теперь он стал говорить, что и он, вполне вероятно, не поможет, а навредит. Для такого суждения у Шейефа были веские основания, и я оценил его мужество в решении отказаться от химиотерапии, ведь наши американские врачи почти наверняка назначили бы дополнительный курс химии, точно зная, что она не поможет. Но только не Шейеф: дальнейшее лечение «повредит ее душу» и не затронет рак.
Понимайте это как хотите, но Шейеф отступился от нас, хотя сам он никогда так не формулировал. Он испытывал искренний оптимизм по поводу предстоящей программы Келли — Гонзалеса, о которой был хорошо осведомлен: может быть, может быть, она и сработает. Но факт остается фактом: он задействовал самую большую из своих пушек, но она ничего не сделала с этими своенравными клетками — клетками, на которых написана дата.
Это был наш последний разговор с этим невероятно симпатичным человеком.
Чтобы стабилизировать мою ситуацию [удержать опухоли в их теперешнем стабильном состоянии], доктор Шейеф начал лечить меня аминоглютетимидом. Это агент, который был разработан недавно и имеет гораздо большую область применения, чем тамоксифен. Кроме того, он прописал три биопрепарата: экстракт тимуса (один суппозиторий в день и две ампулы в неделю), витамин А в виде эмульсии (десять капель — 150 000 международных единиц — каждый день в течение трех месяцев в году; печень накапливает их в достаточном количестве для остального времени) и энзимную смесь ВОБЭ-МУГОС. Экстракт тимуса, недоступный в Соединенных Штатах, — неспецифический агент, стимулирующий иммунную систему. Его эффективность пока что доказана только в результате испытаний на животных. Было установлено: обычно требуется 120 тысяч раковых клеток, чтобы вызвать рак у 50 % вакцинированных животных, а если им дают витамин А в больших дозах, то для того, чтобы вызвать рак, требуется уже миллион клеток. Ну а если им дают экстракт тимуса, то эту же работу способны сделать только от пяти до шести миллионов клеток. Очень неплохой уровень защиты…
Я напомнила доктору Шейефу, что собираюсь лечиться по программе Келли — Гонзалеса, и он тут же, без колебаний ответил: «Да, конечно, это очень хорошо, очень хорошо». «Вы бы отправили к нему свою дочь?» — спросил Кен, а Шейеф улыбнулся и ответил: «Безусловно». Мне особенно приятно оттого, что программа Келли — это то, на что я могу рассчитывать теперь, когда лечение прервалось.