Глава одиннадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава одиннадцатая

1

Теперь у меня было тёплое, как оказалось, ратиновое пальто, руки надёжно защищены перчатками. И сценарий утвердили. Правда, с заменой рисунков. «Весна, лето, осень — что тут советского? — подозрительно глянув в глаза, спросил Гошев. — Нет уж, пусть рисуют приметы нашего образа жизни».

«Нарисовать бы тебя, как ты есть, толстого, в подтяжках — вышел бы босс сицилийской мафии», — зло подумал я.

Уже не в первый раз я замечал, что от Гошева попахивает водочным перегаром. «Любопытно, отчего такие, как он, пьют? Власть, деньги, положение — что ещё надо?» Как?то в коридоре на студии мне показали гошевскую любовницу — пухленькую Зиночку, взятую по протекции на должность администратора. Именно она была назначена директором «Праздничного представления». Я поморщился. По доброте души я исполнил своё обещание — взял оператором заочника ВГИКа Кононова, даром что тот не снял ещё ни одной картины. И вот Зиночка, тоже не имеющая никакого опыта…

А если вспомнить, что и сам я, по милости Гошева, после дипломного фильма три года не имел практики…

«Не беда. Короткометражка. Всего одна часть», — утешил я себя, когда все они, да ещё художница Наденька, собрались в отведённой нам комнате, чтобы составить смету картины и расписание съёмок.

— Так ведь фильм?то детский! — удивилась Зиночка, пробежав глазами сценарный план. — Говорят, хлопот с ними! Знала бы — не согласилась.

— Наоборот, хорошо. На детей дополнительное время. И плёнка, — возразил Кононов.

— Плохо ли, хорошо ли, давайте?ка приниматься за дело, — сурово вступил я в свою новую роль.

Кроме Наденьки, в этом маленьком коллективе у меня союзников не было. Ей одной нравился неформальный подход к самой идее «Поздравления», она предлагала эскизы фона для каждого из пяти номеров, придумала ввести в один из них полёты авиамоделей с резиновыми моторчиками.

— Надо экономить государственные средства, а не удорожать смету, — бурчала Зиночка.

— Модели достану бесплатно. Красивые, как бабочки, — горячилась Наденька. — Договорюсь с руководителем кружка, где занимается мой Костя. Все беру на себя.

— Зачем это? — морщился оператор. — Будут всё время вылетать у меня из кадра. Следи за ними — лишняя морока.

— Прекрасная идея, — вмешался я. — Спасибо, Наденька!

За неделю, отпущенную до павильонных съёмок, надо было отхронометрировать номера, нарисовать и утвердить декорации, записать фонограммы, получить от детей рисунки и, самое главное, иметь на руках покадровый режиссёрский сценарий.

Это только на вид работа казалась пустяковой. Порой легче снять посредственный полнометражный фильм, чем вот такую малость, где не спрячешь за диалогами, за сюжетом отсутствие идеи.

А идея у меня была. Я осознал её лишь после вчерашнего стояния на Каменном мосту. Но пока держал в себе. Не поделился ни с кем.

Худо–бедно подготовительная работа пошла. У меня даже хватило времени заехать в редакцию, отдать Анатолию Александровичу очерк и рассказать об инциденте в аэропорту.

— Пугнули тебя. Чтоб больше не ездил. Могло быть и хуже. Между прочим, часов в одиннадцать звонил Нурлиев — интересовался, готова ли статья, торопил, чтоб скорее напечатали. Иди отчитывайся в бухгалтерию, а я пока прочту.

Когда я вернулся в кабинет, статья лежала на столе поверх бумаг. На ней оглоблями вверх валялись очки Анатолия Александровича.

— Артур, ты сам понимаешь, в какую историю втягиваешь газету, да и меня?

— Конечно, понимаю. А куда деваться? Так оно все и есть.

— Не сомневаюсь, что так оно все и есть. Если хочешь, в истории с Атаевым и Невзоровым ты ничего нового не открыл. Подумаешь — заставляют принимать незавершёнку! Да я тебе сто, тысячи писем покажу со всей страны. — И Анатолий Александрович стал лихорадочно вытаскивать из ящиков стола пухлые папки с подборками писем, потом полез в стенной шкаф, где на полках тоже грудились папки.

— Неужели вы думаете, что я сейчас буду все это читать? Чтоб вы знали, у Атаева пистолет в таком же ящике. Человек реально борется, может пасть мёртвым, пока вы тут, простите, бабью истерику закатываете, боитесь втянуться в кампанию, которая заденет первого секретаря республики. И если эта история типична — тем более надо печатать.

— Видишь ли, легко быть смелым, когда не работаешь в газете, не получаешь зарплаты.

— Да. Мне очень легко, Анатолий Александрович.

Мы помолчали.

— Ну извини, — он вздохнул. — Я ведь к тебе лично хорошо отношусь. Ты не знаешь, чего мне стоило тогда решиться послать сценарий в самую высокую инстанцию…

— Во–первых, я вас об этом не просил. А во–вторых, Анатолий Александрович, давайте хоть в этот раз не будем дипломатничать, юлить. Встанем вровень с Атаевым и Нурлиевым. А что касается зарплаты — можете поздравить, с сегодняшнего дня я её тоже получаю.

Я стал рассказывать о том, как обернулось дело на студии. Но Анатолий Александрович слушал невнимательно, поглядывая на телефоны, тарабанил пальцами по краю стола.

— Когда у них Пленум ЦК?

— Не знаю. Может, со дня на день.

— Ладно. Иди снимай своё кино, а я попробую кое с кем посоветоваться.

Я спустился к раздевалке, уже подавал номерок гардеробщице, когда кто?то ухватил меня за плечи, навис заиндевелой от морозного дыхания бородой, загудел в ухо:

— Крамер, Крамер, а я?то думал, ты давно уехал в края невозвратные… Куда же ты девался тогда? Ни в печати, нигде столько лет…

Огромный колоритный мужик с лицом, утопленным в бороду чуть не по хитрые, умные глаза, стоял передо мною.

— Здравствуй, Афанасий.

— Здравствуй, Артур. Что делаешь здесь, в этом богоугодном заведении? Постой. Раз ты попался в кои?то веки, зайдём в буфет, побалуемся чайком или там кофейком. На дворе мороз крепчает, а я отвык, только что из Новой Зеландии прибыл. А там?то лето, сенокос.

Афанасий, давний соученик по Литературному институту, был верен себе. Все такой же говорливый, он сдал в гардероб бобровую шапку, дублёнку и остался в куртке и брюках, заправленных в обыкновенные деревенские валенки.

— Шут его знает, почему я вспомнил как раз о тебе в самолёте, — гудел Афанасий за столиком в опустевшем после обеденного перерыва редакционном буфете. — А ты обо мне ненароком не вспоминал позавчера?

— Нет, — честно признался я. Вообще никогда не вспоминал о своих выбившихся в люди соучениках.

— Напрасно. А как ты думаешь, не дадут ли нам здесь водочки?

— Сомневаюсь. Да и нет особенно времени. — Я глянул на часы. — Мне, видишь ли, нужно по делу в один заводской клуб…

— Дело подождёт. Какой деловой стал! Ты вот посиди, а я схожу на разведку.

…Из «разведки» Афанасий вернулся с подносом, где кроме горячего гуляша, бутербродов с колбасой и сыром стояли два стакана чая и две кофейные чашечки, в которые, оказывается, была налита водка.

— Ну вот. Всюду люди. Всюду можно договориться. Посидим по–человечески. А теперь давай отопьём за встречу, и ты расскажешь, что ты здесь делаешь.

Афанасий ещё начиная с тех давних времён проявлял ко мне пристальный интерес. Не было между нами ни дружбы, ни товарищества, но я всегда чувствовал на себе изучающий взгляд этого человека, ставшего ныне весьма известным писателем, автором толстых романов, где достоверно и основательно описывались так называемые производственные конфликты.

— Хорошо. На ловца и зверь бежит. Но сначала скажи два слова о себе. Что делал в Новой Зеландии? Ведь не косил же сено.

— Не косил. У них и косы?то теперь не найдёшь. В Зеландии этой я оказался ненароком. Летел из Австралии, где изучал фермерскую кооперацию. А до этого был в Японии.

— Здорово живёшь.

— Не больно здорово. Половину командировки в отелях, в горячей ванне отлёживался, камень почку бодает. Почечная колика — это не приведи Господь, никому не пожелаю. Ты?то как? Что здесь делаешь?

— Ну, раз тебя это интересует, пожалуйста. — И я рассказал о своей поездке, об Атаеве, Невзорове, Нурлиеве, обыске в аэропорту.

— Погоди, погоди. Так это твоя статейка была года два назад в газете? Про город для ГЭС. Помню. А я тогда подумал: однофамилец. Ты же стихи писал! Я их до сих пор не забыл. Бросил, что ли?

— Не будем об этом говорить.

— Не будем так не будем. Хозяин — барин. А что до твоей коллизии с Атаевым, то жаль, конечно, человека, только все они сами во всём виноваты. Вот теперь и хлебают. За грех великий.

— Как это понять?

— Очень просто. Строят заводы, фабрики, комбинаты один за другим. А ведь каждый из них свои заводы требует, свою сырьевую базу, энергетическую, ремонтную и так далее. До бесконечности. Ты слушай, слушай меня, небось я подольше в этом варился… Прорве конца нет. Дурная бесконечность. Так во всём мире, сам видел. Заводы плодят заводы. Всю землю изгадили. Мир сошёл с ума. Если даже отбросить вооружение, сколько ненужного навязано людям. Хоть верь в нечистую силу. И заметь: темп все убыстряется — конвейеры, страшней, чем у Чаплина. Раньше мы ругали — потогонная система. Теперь — и у нас. А на хрена все эти автомобили, джинсы, мода? Обычные портки чем плохи? А зайди в любой галантерейный магазин, хоть здесь, хоть в Нью–Йорке, уйма ненужного барахла — конец света!

— Выходит, твои валенки — вызов современному миру?

— Ни хрена! Я, если ты заметил, в дублёнке пришёл, да и на своей «Волге» подъехал, что я — хуже всех буду жить, раз они такие? А для души у меня в Тверском уезде деревянный дом с садом и пчёлками. И рыбку ещё есть где половить. Хочешь — приезжай.

— Спасибо. Послушай, а как же ты с такой установкой пишешь как раз о производстве, о рабочем классе?

— Есть?то хоца. Семья. Три дочки, — мрачно ответил Афанасий. — Это мой огород, считаюсь специалистом. По–хорошему, надо бы завязать и перейти на повести для детишек — святое дело.

— И ещё одного не пойму, — помолчав, спросил я, — при чём тут кооперация новозеландских или там австралийских фермеров?

— А это я потихоньку перекидываюсь и на сельхозтематику. Кого жалко, Артур, так это землю. Давай допьём! Знаешь, за что?

— За землю?

— Нет. За твоего Атаева.

Мы чокнулись кофейными чашечками, выпили. Афанасий степенно утёр бороду, взял бутерброд.

— Небось сам видел, у нас хороших людей, как этот Атаев, много. Слава Богу, не до конца оскудели. Только если все это у тебя написано, как рассказал, статью или же не напечатают, или же кастрируют.

— Подумаешь, открыл Америку! Ладно. Мне пора ехать.

— Да не горячись. Всегда ты горячился. Я поднимусь к нашему любезному Анатолию Александровичу, прочту материал, вместе подумаем, что да как.

— Подумайте. Пока!

— Будь здоров. Вот ведь какой. Как это получилось — я о себе все выложил, а ты о себе — почти ни слова.

— Не о чем рассказывать. Будь здоров!

И пока ехал в клуб, пока хронометрировал там отобранные номера, договаривался с членами изокружка о новой тематике рисунков, я не мог избавиться от непонятного, тяжёлого осадка после этой встречи, от собственной правды — «Не о чем рассказывать».

Мне казалось, действительно не о чем было рассказывать.

Я не был в Новой Зеландии.

У меня не выходили книги.

Не было ни детей, ни деревянного дома.

Не было той основательности, своего места в жизни, которые были у Афанасия, у того же Анатолия Александровича, у Нурлиева, у Невзорова, у Паши с Ниной, не говоря уже о членкоре Гоше.

Даже пальто — с чужого плеча, даже работа — случайная. Статья и та могла не пройти.

Вечером, вернувшись домой, первое, что я услышал от матери, было: «Никто не звонил».

«С чего это я сломался? — Я лежал навзничь на тахте, не включив света. — Позавидовал Афанасию? Он и сам по–своему несчастен, пишет о заводах, которые ненавидит, носит в своей почке камень, может быть, собственную смерть… Анатолий Александрович? Вот уж кому не позавидуешь — вечная трусость, гомеопатические расчёты, кажется, сто лет работает в газете и каждый день боится, чтоб не выгнали».

Я перебирал в памяти всех, с кем виделся в последнее время, — никто не был счастлив. Вспомнилась жуткая гримаса на лице Гоши и Анны Артемьевны и то, как эта женщина, роскошная, всем обеспеченная, сидела, держась пальцами за виски. Вспомнился Атаев со своим ключом на шее…

И тут я понял, что произошло. Афанасий, Анатолий Александрович, сами того не желая, предельно унизили меня, поставили на место — я был бессилен что?либо сделать для Атаева. Бессилен. Не качество статьи решало вопрос, а соображения, не имеющие никакого отношения к здоровью рабочих комбината, жителей кишлаков, к судьбе Атаева. «Но ведь так всегда. За множеством случаев не видят отдельную человеческую судьбу. Огрубели. Покрылись коростой. Хорошие люди. Прогрессивные. Сочувствующие. Да они седого атаевского волоса не стоят».

В бессильной ярости я ходил взад–вперёд по тёмной комнате, наткнулся на стул. Вспомнил, как на днях, надев перчатки, боксировал в темноте. Включил свет. Ярость требовала выхода.

Выхода не было.

Я сел у телефона, машинально листал записную книжку. Из книжки вывалился плотный прямоугольник визитной карточки: «Павловский Николай Егорович. Лауреат… Доктор философских наук».

Набрал номер его домашнего телефона и узнал голос новогоднего знакомого.

— Как же! Отлично помню. А если б забыл — Ниночка не даст. Она уже звонила, напоминала. Итак, Артур, я должен быть в лаборатории послезавтра. Если свободны — встретимся и пойдём вместе.

— Я весь день занят.

— Так это вечером, к десяти. Сможете?

— К десяти смогу. Не поздно?

— В самый раз.

Мы договорились о встрече. Я на всякий случай записал адрес лаборатории и положил трубку. Потом моя рука снова взяла авторучку и на обороте визитной карточки вывела: «Н. Н. — Наденька — Игнатьич — Нина — Николай Егорович — ?»

2

Что с ним могло стрястись? Отец не вернулся с работы. Одиннадцать вечера. Двенадцать. Второй час… «Ложись спать», — уговаривает мама.

Он никогда нигде не задерживался. Не ходил без неё в гости. И вот его нет.

Времена тревожные. Страшные своей непонятностью. Газеты и журналы пишут о космополитах. Людей хватают в домах по ночам, хватают на работе. Забирают на улицах.

Лишь к утру мы дозвонились сначала в милицию, потом в больницу Склифосовского. Он там.

И вот я сижу рядом с папой. Папа спит. Его сбила машина. Травма черепа, сотрясение мозга.

Спит мой отец, мой папа. Глажу его седой висок. Глажу. Глажу. И сам впадаю в забытье, сказывается бессонная ночь. Думаю о бедной юности папы, о его отце — уличном сапожнике. А кто был отец того сапожника, кто был мой прадед? А кто отец прадеда? Ведь был же… В голове отчётливо возникает длинный ряд людей, силуэтами уходящий в бесконечность, где всё началось. Оттуда, из бесконечности времён, через эту цепочку жизнь достигла меня. Будь хоть один разрыв в цепи — меня бы не было.

Открываю глаза. И отец смотрит навстречу, протягивает руку, слабо сжимает мне пальцы.

Я ещё не знаю, что это — в последний раз…

3

С плавного изгиба лестницы, ведущей на второй этаж «Коктейль–холла», какой?то человек в пиджаке, на котором в свете люстр пересверкивают военные ордена, швыряет сюда, в нижний зал, апельсины.

Швыряет метко. Звенят и бьются бокалы. Визжат женщины.

— Буржуйская сволочь! — кричит он, вытаскивая из пакета очередной апельсин. — Мы на фронте кровь проливали, а вы тут продали Родину, страна в голодухе. Пьете?! Гранат на вас нет!

Апельсин сбивает на длинной зеркальной стойке бара один бокал с коктейлем, другой. И вот они валятся, как кегли, задевая друг друга.

Средь визга хохочет за стойкой пьяный толстяк с отполированной лысиной. Уворачиваясь от летящего апельсина, он вдруг падает навзничь с вращающегося стула прямо в лужу с осколками.

— Здорово? — толкает локтем мой спутник.

— Здорово… — отзываюсь я.

Мне стыдно быть здесь. Стыдно смотреть, как невозмутимый швейцар в галунах и два милиционера уводят к выходу человека с орденами. Он не сопротивляется, только прижимает к груди опустевший пакет.

На поверхности нашего столика тоже пузырится лужа, где, словно глаз, плавает желток из коктейля «Маяк».

Зачем я здесь? С кем я? Предчувствие беды томит душу.

Худой, востроносый, мой спутник тянет через соломинку новый коктейль, поставленный официанткой, пристаёт:

— Пей! И поедем в гости. На всю ночь.

— В какие гости?

Все уже вытерто, выметено. Как не бывало того человека с апельсинами…

— Есть у меня две знакомые. Балерины. Учти — ввожу тебя в высший круг! Имел когда?нибудь балерину? Ножки длинные, как дорога Москва — Пекин. Елисеевский ещё открыт, купим коньяк, возьмём такси… Эти дамочки умеют все, — вкрадчиво бубнит он под ухом.

Знаю, он ненавидит меня. И даже не за то, что я принят в Литературный институт (лауреат Сталинской премии сдержал своё слово). Мой спутник не принят. Зато его стихи печатают. Как какой?нибудь праздник — в «Вечерке» его стихотворение. Он ненавидит меня за то, что я пишу о другом.

Сегодня после лекций у нас в актовом зале состоялось много раз откладывавшаяся встреча с руководителем Союза писателей, прославленным прозаиком.

Руководитель, он и пришёл руководить. Седовласый, с ветчинно–красным лицом, говорил об ответственности перед партией и народом, о социалистическом реализме. Все это были расхожие газетные штампы. Я сидел в заднем ряду и думал: сознаёт ли он, что ради этого не стоило приходить? По–настоящему талантливый человек, верит ли он сам в нудные прописи? Что?то заставляло в этом усомниться, хотя голос был твёрдый, государственный. И на вопросы отвечал столь же твёрдо.

— Почему притихла борьба с космополитизмом? — спросил поэт–второкурсник из морячков, демонстративно оглядываясь, ища меня в зале.

— Борьба с космополитизмом была, есть и будет нашей постоянной заботой, — устало, но с все той же твёрдостью ответил руководитель. — Если вы возьмёте последний номер «Нового мира», увидите большую статью Симонова, разоблачающую пасквильные романы Ильи Ильфа и Петрова.

Морячок ещё раз победно оглянулся и сел. Тут?то и коснулось меня предчувствие беды.

Да ещё в подвале, в раздевалке, возник, словно ниоткуда, этот самый искуситель — Витька Дранов. Пролез, проник, протырился на встречу, а потом увязался за мной, затащил в «Коктейль–холл», угощает, сорит очередным гонораром.

— Не поеду я к балеринам. Будь здоров.

В сумерках ранней весны подхожу к своему дому на Огарева, когда за спиной опять возникает голос:

— А ножки?то длинные… Может, поедем?

Вдоль тротуара ползёт такси, из окна высовывается Витька, кривая улыбочка змеится на лице.

— Сгинь! — говорю я и поворачиваю в подъезд.